Уже гораздо выше стоит русская часть выставки. Но тут надо различать две половины: одна состоит из картин тех наших художников, которые, следуя нынешним модам, бросились, очертя голову, в Париж, уповая всей душой на его спасительную и возвышающую силу — подобно тому, как сотни, чуть не тысячи наших певцов и певиц, тоже очертя голову, толпами бегут в Милан, Рим или Неаполь, — но все кончается у них всех тем, что они ничего хорошего домой с собою не приносят, кроме разных иностранных банальностей и рутин, а что есть в Европе важного и хорошего — до того и не дотрагиваются. Ведь даже сам И. Е. Репин, столько советующий ездить художникам в Париж, писал: „Я видел работы многих учеников, приезжавших из школ Кормона, Бенжамен-Констана, Жюльена и других. Все они довольно однообразны и рутинны по приему. Правда, они не страдают ни дурным вкусом, ни грубыми ошибками. Все прилично, гладко, условно“. Это как раз относится к большинству и певцов, и живописцев наших, бегущих в Милан и Париж. Конечно, что-нибудь иной раз да получается; но всего чаще — игра не стоила свеч. Можно было большинству этой молодежи из дому и не трогаться вовсе. Что толку в той рутине (хотя бы даже отчасти красивой, но чаще ничего не стоящей), которую одну только они с собою сюда привозят? Право, лучше бы, просто-напросто, им всем, или почти всем, дома остаться. Так, например, стоило ли г-же Якунчиковой жить и учиться в Париже, чтобы рисовать нелепую декадентскую женскую головку, не то что рыжую, но просто с красными волосами, у которой под носом торчит какой-то цветок или орнамент, словно он выпал у ней из носу; стоило ли г. Сомову ехать в Париж и долго жить там, чтобы рисовать потом его „Радугу“, ужасно плохую уже и саму по себе, да еще плохую от тех плохих дам, которые прогуливаются под деревьями; или его „Август“, или „Прогулку“ с нелепой и безобразной кавалькадой, точно прямо взятой с стенных карикатурных афиш парижских улиц? Стоило ли г. Ф. Боткину ехать в Париж, там долго жить и учиться, чтобы потом рисовать свои „женские силуэты“ на оранжевых фонах, с безобразной орнаментикой из листвы вокруг, — совершенную рабскую копию с декадентских подобных же рисунков, сотнями и тысячами являющихся всякий день в Париже? Стоило ли г. Е. Лансере ехать в Париж и долго там учиться и жить, чтобы рисовать потом свои иллюстрации к „бретонским сказкам“ и свои „декоративные рисунки“, где человеческие фигуры торчат кривые и косые, без малейшей натуры, волны — в виде правильных ромбов мозаики, какие-то колоссальные оплывшие свечи в подземелье, то небывалые кусты и растения, все что уюдно, кроме того, что в самом деле на свете есть. Таких печальных примеров на нынешней выставке много. И над всем этаким-то декадентским хламом г. Дягилев является каким-то словно декадентским старостой, копит, отыскивает, „приглашает“, везет к нам в Петербург, со всех краев, и этому хламу мы должны кланяться, благодарить и веровать, что это-то и есть самое настоящее, нынешнее и будущее искусство?
Очень надо было отказываться и от прежнего искусства, и прежних талантливых его представителей, отказываться и от сюжетов, и от содержания, и от здравого смысла, и от разума, от всего, всего, чтобы только вот чем щегольнуть и блеснуть?!
Какой ужас!
Но от всей этой оргии беспутства и безумия я совершенно отделяю несколько хороших и талантливых произведений, которые стоят тоже на выставке, но громко кричат против нее и представляют собою точно яркие, блестящие какие-нибудь куски прекрасной материи, безобразно пришпиленные среди дырявого, грязного одеяла. Это картины таких, в самом деле, талантливых людей, как Серов, Ап. Васнецов, Левитан, Рябушкин, Пурвит. Зачем они сюда попали, зачем их авторы дали себя уговорить, соблазнить, перевести из хороших мест в худые, из добрых своих мастерских в богатый, но безвкусный и банальный зал Штиглицевского музея?
Говоря знаменитыми словами Жеронта (у Мольера) — „Qu'allaient us taire dans cette galère?“ Чего им еще тут надо было?
Из портретов и этюдов юного Серова одни блестящи и правдивы, другие просто великолепны (например, портрет с конем великого князя Павла Александровича, весь блистающий золотом лат и каски на солнце и ярком воздухе, и портрет молодой г-жи Мамонтовой [1887 года], или еще чудесный этюд „Осень“); чудные проекты декораций к опере „Хованщина“ Ап. Васнецова; „Adagio“, „После бурного дня“ и „Первый снег“ Пурвита; даже замечательна „Улица в Москве XVII века“ Рябушкина (несмотря на мелочность мотива и преувеличенную неверность подробностей); наконец, эскиз „Над вечным покоем“ Левитана — это все вещи замечательные и истинно художественные (особливо оба портрета Серова). Зачем им было являться среди декадентских нелепостей и безобразий?
Можно и должно было бы также с почетом и симпатией упомянуть о портретах и этюдах К. Коровина, но этот талантливый художник чересчур офранцузился и все менее и менее становится способен интересовать индивидуальным, самостоятельным искусством. Он слишком раб других. У него, кроме внешнего мастерства, ничего нет.
Мне пришлось нарушить порядок в моих статьях о выставках. Сначала нездоровье, а потом обстоятельства помешали мне продолжать эти статьи, когда надо было и когда мне хотелось; теперь же, принимаясь снова за их продолжение, я все-таки должен сперва говорить не о выставках французской, голландской, японской, скандинавской, английской, наконец, о выставке афиш — вообще, о недавних выставках иностранных, — а о самоновейших русских: в Академии наук, в Академии художеств, в Обществе поощрения художеств. Одни из них уже открылись, другие открываются на-днях, и потому на них необходимо взглянуть наперед. Те все равно не уйдут, и о них никогда не поздно будет говорить. Меня иногда упрекали иные из моих читателей, а иногда и редакции, что я запаздываю со своими отчетами. Дорого, дескать, яичко в христов день. А я думаю, что это совсем не так или, по крайней мере, далеко не совсем так. Если в такой-то или такой-то выставке ничего другого нет, кроме того, что можно указать или что высказать именно вот в самую первую минуту, а потом, пожалуй, и вовсе ничего не стоит, то, право же, лучше, мне кажется, так ничего и не говорить. Придут, посмотрят, покалякают немножко, разойдутся, забудут окончательно и навеки. Значит, все равно, что ничего не было, ничего не выставляли, ничего не видали. Стоит ли тогда на такое негодное дело тратить и бумагу, и перо, и чернила, и типографию? Но если, напротив, в выставке было что-то такое, тогда нет греха говорить про нее или про то, что на ней было особенного, в хорошую или дурную сторону, — хотя бы даже капельку и попозже. Авось-то яичко будет красное и после христова дня. Христовых славельщиков и без меня довольно.
Иные жалуются, что у нас нынче расплодилось слишком много художественных выставок. Мне, напротив, кажется, что тужить тут нечего. Что хорошего было, когда прежде, во время оно, устроится весной в Академии одна единственная годичная выставка, все туда наведаются в указанный день и час, потом мирно разойдутся, и на том все художественные счеты кончатся — до будущего года. Что тут было хорошего? Право же, ничего. Ведь в те времена и вообще-то все мнения бывали у нас одноцветные, без всякой физиономии. Все шагали в одну ногу. Но с тех пор много воды утекло. Стали мнения разделяться. Стали разнообразные понятия и взгляды выходить понемножку наружу, не только в делах общих, европейских, касающихся целых народов, народностей, племен, но даже пошло вдруг так, что внутри одной и той же семьи началась разница вкусов, симпатий, преданностей и антипатий, любви и ненависти, энтузиазмов и презрении, о каких прежде и помина не бывало. Тургенев как-то пренебрежительно указывал на русские споры, ожесточенные, упорные, бесконечные, на которые будто бы понапрасну тратилось столько времени и сил. Но его мягкой, доброй, женственной натуре, столько понимавшей во всем русском, столько талантливо изображавшей многое из всего нашего народного, как-то чужда и антипатична была на этот раз такая черта нашего отечества, которая не антипатии заслуживала, а всего внимания и симпатии, всего изучения и глубокой отметины. Мыслители Европы понемногу начинают теперь указывать на то, что дух критики — одна из характернейших особенностей нашего народа. Из-за него нас нынче любят и уважают. И в самом деле, оно так и есть — это наша гордость и сила, везде, в чем хотите, и во всем народном, и в науке, и в литературе, и в искусстве. Не все же только из-за пустяков и невинных вздоров ссорятся и спорят у нас в обществе. Уж много людей, глядящих вглубь и дальше других, остальных. Из-за самостоятельного мнения и направления у нас идут уже кровопролитные (хотя и бескровные, по счастью, покуда) бои. И, мне кажется, чем дальше будет время итти, тем больше будет у нас розни и разнообразия мысли, и вкусов, и аппетитов во всем, во всем. Покуда же это в особенности чувствительно — в искусстве, в мирном, кротком, безобидном искусстве. И слава богу. Пускай разнообразные характеры, нравы, привычки, умения, способность к ошибкам и отстаиванию своего мнения окрепают, растут, мужаются, привыкают носить броню, учат руку владеть надежным оружием борьбы. Искусство, общий уровень, окончательные результаты всего художественного хода и движения — только выиграют.