Верещагин оставался точно выброшенным за борт в Петербурге — и кто желал увидеть его произведения, должен был отправляться в Москву, в Третьяковскую галерею, или в Киев, в галерею Терещенко.
Хорошо это, красиво? Только пожать можно плечами.
А что говорили наши художники?
С самого же начала появления Верещагина они все были на его стороне, глубоко ему сочувствовали и искренно им восхищались… Стоит только вспомнить, как лучшие между ними, передвижники в 1874 году, горой поднялись и, заявляя свое почтение к таланту Верещагина, с негодованием протестовали, в печати, против гнусных заявлений, будто бы Верещагин писал картины свои не сам, а нанимал для того мюнхенских художников. Это уважение и сочувствие к нему постоянно продолжались у наших художников и продолжаются до сих пор. В числе их были всегда такие светила русского искусства, как Репин, Антокольский, Крамской и другие.
Исключений было всего два. Один раз выступил против Верещагина один отличный художник, другой раз — прескверный. Первый был — Перов, но то было время великого его упадка, художественного и интеллектуального, и тогда нельзя уже было ни картины у него увидеть замечательной, ни мнения у него услышать светлого. Другой художник был — некто Тютрюмов, живописец когда-то не без некоторой репутации, но теперь давно забытый: он был и не умен, и не талантлив, но только на одну секунду прогремел у нас своим нелепым, лживым и бестолковым обвинением в нанимании мюнхенских художников для писания верещагинских картин.
В последнее же время несколько наших значительнейших художников, Репин, В. Маковский, а с ними и другие, спрошенные о достоинстве последних картин Верещагина, выставленных в Обществе поощрения художеств, на тему «Нашествие Наполеона I на Россию», высказали в своей записке полное свое убеждение, что картины эти в высшей степени талантливы и замечательны, особенно некоторые, специально указанные, а вместе с тем они указывали и на некоторые превосходные этюды и необыкновенно живописные перспективы русских древних архитектурных созданий. Можно было только радоваться тому, с какой любовью и симпатией истинно высокие, талантливые художники понимают и чествуют талантливых своих товарищей да и других соотечественников своих учат их понимать, любить и чествовать. Но и это, столь важное заявление — истинный исторический художественный документ из современной нашей истории — не оказало никакого влияния. Верещагин продолжает быть скрытым и точно будто отверженным среди прежних и новых товарищей своих по искусству. Вероятно, он ни в какое сравнение не идет ни со старыми академистами, Егоровыми, Шебуевыми, Венециановыми, Варнеками и Тропиниными, ни с новейшими декадентами, из которых добрая-таки охапочка оказалась скоро в музее и украсила своими созданиями его стены. Да, Верещагин для русского национального музея, видно, не очень-то нужен. Есть разные другие, которые понужнее его будут.
Пресса, можно сказать, всей Европы была постоянно на стороне Верещагина, провозглашала его «починателем» нового направления, выразителем новых чувств и ощущений, до него никем еще не выраженных, называла его художником с талантом необыкновенным и своеобразным и вместе со всем этим провозглашала его достоинства, как исторические (проповедь, посредством потрясающих живописных сцен, против безумия, варварства и ужасов войны), так и его достоинства собственно художественные. Единство мнений было в признании всего этого повсюду изумительное — противники Верещагина были редки и слабы, и их голоса не оказывали никакого влияния на общее мнение. Русская печать высказывалась насчет Верещагина точно так же, как и европейская: увлечена была, вместе со всею публикою, новизной и оригинальностью Верещагина, глубиной выражаемого им чувства, потрясающими его сценами и силой правдивости его красок. Как и на Западе, противников у Верещагина оказалось у нас мало, и точно так же, как и на Западе, их голос остался не услышан. И еще до такой даже степени не услышан, что когда одна отдельная небольшая частичка нашей прессы ударилась, словно по примеру Каткова прежних лет, в ревностный патриотизм и доказывала, что картины Верещагина никуда не годятся и только нам стыд приносят, потому что полны антипатриотического чувства и притом изображают все только страдания да страдания и ничего высокого, все только одну низкую, темную массу, народ, а никогда высоких Ахиллесов, Агамемнонов, — когда одна расторопная, услужливая газета вздумала проповедывать такую смрадную катковщину, никто не был ею соблазнен, ни тронут, ни увлечен, и газета осталась одинока со своим подлизыванием и усердием. Верещагин продолжал стоять твердо и непоколебимо высоко во мнении русских и иностранных зрителей. Подробно рассказывать об этом я здесь не буду, уже довольно говорено про все эти события и разными другими нашими писателями, да и мною, еще лет двадцать тому назад: вспомните художественные наши сражения 1880 года с «Новым временем».
Но вот оказалась теперь еще новинка по этой части. Новинка любопытная и интересная, еще мало известная у нас большинству. Оттого я на ней на минуту долее остановлюсь.
Пришли у нас времена декадентства. Нашим декадентам надо расчищать себе местечко; им надо приготовить себе свободную площадку для лагеря и крепости, — вот они и принялись рыть и копать, рубить и топтать. Поход, должно быть, большой затеян, планы обширные в декадентских головах намечены. Все русские художники, какие до сих пор были, никуда не годятся, ровно ничего не стоят. А вот погодите, дескать, капельку, имейте только немножко терпения, и мы тотчас покажем, кто — настоящие, кто — истинные, кто — великие художники; кому надо кланяться и приседать, кого в сердце и на лбу носить, выжженных яркими штемпелями. «Нам, дескать, просто житья нет от этих русских художников, стонут они от этого русского искусства. Но дайте срок — скоро не будет тут никого поперек нам дороги лежать — все будет теперь же, сейчас, расчищено и свезено, как снег ненужный с улицы. Наша весна идет».
Этот поход начался не сегодня, не вчера, — нет, уже несколько лет тому назад, почти десять лет. Немецкому художественному писателю Мутеру понадобилось написать тоже и о русском искусстве в своей книге «История живописи в XIX веке». И что же? Мутер пригласил себе для русской главы помощника. Какая странность! Всю Европу и Америку, по части живописи, он умел рассматривать, осуждать и присуждать, порицать и возносить — один, сам по себе, никого не спрашиваясь, ни к кому не адресуясь. Но когда дело дошло до России — помощника стало нужно. И в помощники взят был некто г. Александр Бенуа. Как, почему, зачем и на что — неизвестно. Скажут, пожалуй, язык. Русского языка я, мол, не знаю, да кто его и знает во всей Европе? Ну, нет, отвечу я, это еще не отговорка. Мало ли сколько в Европе мало распространенных языков — датский, шведский, норвежский, испанский, португальский, голландский, там не надо было помощников Мутеру, он справлялся сам, как знал. Ну, да очень хорошо, пускай язык. Во всяком случае, глава о русском искусстве самая слабая, самая негодная во всей книге. Неверных, ложных фактов там масса. Последовательность периодов, личностей и произведений на каждом шагу перемешана, перепутана, перековеркана. Эту главу надо всю переделать и переправить, если ей суждено появиться в русском переводе. Если понадобится, я могу все это подтвердить подробными указаниями. Кто во всей путанице и чепухе виноват, автор или помощник, не знаю. Но во всяком случае, эта достопримечательная глава кончается одним превосходным изречением. Милостиво похвалив некоторых наших художников последнего времени, книга Мутера, однакоже, говорит: «Многие из русских художников твердо ведают все средства новой французской техники и изображают русскую жизнь с тем ощущением человека и природы, которое отличает высокие создания русской литературы. Таинственная песнь степи, эта песнь про бесконечную любовь и бесконечное страдание, понятна также и живописцам. Они еще не на настоящем русском счету в европейском художественном концерте (Sie zählen noch nicht voll im europäischen Kunstkoncert), они, в ряду западных наций, еще „мертвые души“. Но они ввели новую эру эмансипации для русской живописи, и если придет „будитель“ (Wecker), который вызовет эти души из сна, он может ожидать всего лучшего от их юной, не потраченной еще силы».