Она держалась за полу моей шинели, как это делают маленькие дети, и глядела на меня снизу вверх. Сердце мое забилось с такой силой, что я испугался, как бы она его не услышала. За нее я боялся. Немцы держали нас в кольце, начиналась охота, как на лису, длительные переходы без отдыха и воды, трудные даже для самых крепких мужчин… А она, как дойдет она? Я заколебался: может, сказать ей, в какой ситуации мы оказались?
Она все еще сжимала полу шинели. Держала ее молча, не шевелясь.
— Мариенка… — сказал я.
— Подожди здесь, — ответила она. Потом поднялась, подошла к палатке, откинула полог у входа и снова опустила его за собой.
На мое лицо из темноты упали первые капли. Они были ледяные. Через день-два, мы это знали, а может, уже сегодня ночью эти капли превратятся в проклятые снежные хлопья — надежного союзника преследователей, выдающего ему каждое наше движение.
— Енда!
Я обернулся.
Голос Мариенки, чем-то приглушенный, звучал тихо. Я вошел в палатку. Она уже лежала, закрывшись одеялами и шинелью. На низком столике горела, мигая в каганце, восковая свечка. Капли дождя застучали о парусину палатки — это разразился сильный осенний ливень.
— Дождь пошел, — сказал я растерянно.
Она улыбнулась мне. Все закружилось перед моими глазами: стол, палатка, постель, ее исхудалое, улыбающееся в эту минуту лицо. Она протянула ко мне, выпростав из-под одеял, руку и указала на край постели.
— Останься еще немного.
Я сел на край ее ложа. Мы долго смотрели друг на друга и молчали. Никогда до сих пор я не имел возможности так долго видеть ее лицо, так долго смотреть на нее. Она лежала передо мной такая родная, такая близкая. Я вбирал в свою память каждую ее черту, каждую мелочь. Потом я склонился к ней. Мы были знакомы почти год, и это был наш первый поцелуй. Я забыл о том, что идет война, что я только пришел из последней с Эдо разведки, что ближайшие дни будут необыкновенно тяжелыми для нас…
Теперь уже я стал дрожать от холода. Она взяла мои холодные руки.
— Мой Енда, — прошептала Мариенка и отодвинулась к краю постели. Шинель она сняла с одеял и пододвинула ко мне. — Ты замерз, — сказала она мягко, — укройся.
Потом мы лежали, прижавшись друг к другу, согревая дыханием свои холодные лица, а свечка по временам начинала трещать, и пламя ее при этом дрожало, как дрожали наши пальцы.
— Из церкви, — показала Мариенка на свечу. — Ребята оттуда и вина принесли… для раненых… Тебе все холодно?
— Нет.
— А я все слышу, как Мишко стонет.
— Не говори об этом!.. Не думай об этом!
— Ах, Енда, — она приподнялась на койке, — почему мы так трудно живем? Так трудно!
— Мы будем жить лучше, Мариенка! — Я погладил ее.
— Ты думаешь?
— Я знаю.
— Если бы ты был прав! — вздохнула она. — Я в жизни уже почти все потеряла, Енда…
— Не думай об этом, — повторил я. — Сейчас ты должна быть счастлива. Ведь мы вместе.
Но, говоря эти слова, я думал о немцах. Они находились недалеко от лагеря и могли в любую минуту атаковать нас. В любую минуту командир мог объявить подъем, и он наверняка сделает это не сегодня-завтра, чтобы снасти нас.
— Енда!
— Да.
— Ты знаешь про меня что-нибудь?
— Нет.
— До чего странно, правда?
— Но мне кажется, я тебя давным-давно знаю.
— Мне тоже, Енда.
Она помолчала, потом сказала, поколебавшись:
— У меня был муж. Он погиб на Восточном фронте. Тебе это неприятно слышать?
— Нет, — ответил я. — Ты ведь знаешь, что я на этот счет думаю.
Она кивнула:
— Я его очень любила. Ты сердишься?..
Я покачал головой. Я был счастлив.
— Ты на него похож. Может быть, я за это тебя так люблю. Сердишься?
— На тебя?
Она положила руку мне на голову:
— Мне было восемнадцать лет, когда мы поженились. Я была тогда так счастлива, Енда… А через три месяца его призвали. Тисо послал его на Восточный фронт, против русских… Он не хотел идти. У нас, наверное, никто не хотел идти. Но потом он уехал, а я каждый день ходила в церковь и молилась там, ах, сколько я молилась, чтобы его не убили. Ты веришь?
— В бога?
— Да.
— Нет, не верю.
— Я теперь тоже не верю, — сказал она, помолчав, — Енда, наш священник так хвалил меня тогда за набожность. Я его спросила как-то: «Батюшка, как вы думаете, услышит бог мои молитвы, защитит его?» «На все воля божья, — отвечал он, — все, что делает бог, — благо, разве мы можем знать, что он в своем высшем милосердии уготовил нам?» И его убили… на Украине, в сорок втором… Она сглотнула слезы и стала смотреть наверх, на парусину палатки.
— Енда!
— Да, Мариенка.
Она села.
— А потом у меня был сын, — сказала она, глядя на меня в упор. — Петька его звали, как мужа… Тогда я уже не молилась. Целыми днями сидела дома и думала о ребенке, который родится. Он родился весной… У тебя есть жена? Ребенок?
— Нет, Мариенка.
— Ах, боже! — вздохнула она, и губы ее задрожали. — Ах, боже!..
Она медленно легла и лежала неподвижно, будто совсем выбилась из сил.
— И Петька погиб, — сказала она после долгого молчания, потом снова села, нервно расстегнула карман гимнастерки и из маленькой пачки достала фотографию голенького малыша. — Петька…
Снимок был помятый и отсыревший. Края фотографии местами пожелтели и побурели, коричневая краска поблекла.
— Вот какой у меня был сын, — сказала она с тоской. — Ни у кого лучше не было. Веришь?
— Верю.
— Может быть, все получилось из-за того, что я им так гордилась… Я поехала с ним в Братиславу, к родным, похвалиться. Хорошо знаешь Братиславу?
Я кивнул.
— А где нефтеперегонный завод, знаешь?
— Да.
— Так вот там… Был налет… Американцы или англичане. Как раз когда я с Петькой шла с вокзала. Я бросилась в убежище. Самолеты уже приближались, они шли высоко, такие маленькие, безобидные точечки, не больше. Ох, как я про это вспомню, как вспомню!.. — Она затряслась как в лихорадке и закрыла глаза. Потом продолжала тихо, будто в полусне: — Мы все бежали в одну сторону, а за нами уже рвались бомбы, и воздух дрожал, и я уже видела вход в убежище, а мальчик был такой спокойный, при всем этом беге и смятении не плакал, спал. Но тут за нами взорвалась бомба, и меня волной отбросило к стене. Я боялась, что потеряю сознание, но превозмогла себя: у меня на руках был ребенок. И я добралась до убежища. Там был ужас… Кто кричал, кто вслух молился. А я держала своего Петьку. Прижала его к лицу и так ждала конца. И вдруг я поняла, что он холодный… так странно. Позвали врача. «Взрывной волной, мамаша, ему разорвало его маленькие легкие, — сказал он. — Тут ничем нельзя помочь». И пошел дальше… Ах, Енда!..
Она взяла фотографию из моих рук, аккуратно вложила ее обратно в пачку и заботливо спрятала в карман гимнастерки. Пальцы у нее при этом дрожали, как у старухи, а ведь этой женщине было всего двадцать два года.
— Что мне оставалось?! — вдруг воскликнула она. — Все у меня взяла эта воина — мужа, ребенка, счастливые молодые годы! Потому я и пошла с вами — отплатить им за все, фашистам! — Она резко наклонилась надо мной, обхватила пальцами мое лицо: — А что мы теперь, Енда? Доживем?
Так спрашивала женщина, которую я любил.
— Доживем, Мариенка.
В ту минуту я не мог ответить иначе. Да и никогда не смог бы. Какой мелкой и незначительной показалась в ту минуту опасность по сравнению с моей любовью! Она сняла ладони с моего лица и сжала мои руки что было силы, будто хваталась за спасительный канат.
— Точно, Енда?
— Да. Точно. Оба.
— Это хорошо…
Она помолчала минуту, а потом проговорила тихо и торжественно:
— Я этому верю.
Пламя свечки укорачивалось, догорало.
— Мой Енда, — подала она голос. Через минуту опять: — Мой Енда!
В полумраке она положила лицо на мои ладони. Долго так лежала, касаясь влажными губами моих рук, всего несколько часов назад пристреливших раненого немца… Она была тихая, будто и не дышала. По парусине шумно барабанил дождь.