— Витольд Клосовский, преподаватель здешней гимназии. Он живет на улице Сенкевича, дом номер десять «а».
Я оглядел ее еще раз, пытаясь понять причины ее поведения.
— Он угрожает вам чем-нибудь?
— Нет, — ответила она, и в тоне ее прозвучало упрямство.
После этого надолго установилась тишина. Я не считал нужным продолжать разговор: для меня в этот момент дело уже было закончено. Для виду я взял лист бумаги и стал готовить приказ на обыск, а она тем временем играла перчатками. Не знаю, заметила ли она, что стала мне мешать, но не было видно, что ее что-нибудь смущает в моем поведении. Она преследовала свою цель и решительно не принадлежала к людям, которые способны остановиться на полпути, если перед ними появилось какое-либо препятствие. И к тому же у нее не было никакой причины принимать меня всерьез. Мы встретились первый и, видимо, последний раз. Мне предстояло стать одним из ее многочисленных орудий, за что я получил награду — несколько соблазнительных улыбок. Мужчины вряд ли значили в ее жизни больше и вряд ли получали большую награду за свои услуги. Я успокоился, мне не о чем было больше говорить с ней.
Спустя некоторое время она заметила мельком, как бы для пояснения:
— Наверное, вы знаете, что немцы расстреливают и невиновных.
— Знаю, — отрезал я довольно грубо, не отрывая глаз от своего занятия.
Но это вряд ли задело ее. Она спокойно встала, медленно натянула перчатки и, уходя, сказала мне, чтобы при обыске в квартире пана Клосовского я не забыл о книжных полках.
Какая дерзость! Эта дама пришла указать мне на то, что я должен выполнять свои обязанности, и ее не смутило, что на карту, собственно, поставлена жизнь человека. Какая бесчувственность! Все ее волнение заключается лишь в том, что она немного быстрее снимает перчатку с нежной руки. Так сегодня она выдаст Клосовского, а завтра, возможно, Разданского, потом назовет еще чьи-то фамилии. Фамилии, обладатели которых, видимо, ничего не значат в ее жизни. Эти фамилии легко соскальзывают с ее губ, и ей легко будет их забыть. Так легко и просто выносятся приговоры. А все остальное уже довершат мужчины, которые являются ее рабами. Она не осквернит себя, не увидит умоляющих глаз жертвы, не услышит рыданий. Она не выносит крови. Ах, конечно нет! Ведь у нее сердце разорвалось бы, по ночам ее терзали бы видения, а она хочет спать спокойно, хочет, чтобы у нее был ясный взгляд, чистые и нежные руки. Она хочет быть красивой, ослепительной, потому что любит мир, любит жизнь, ах, как она любит цветы и жизнь! Какое бесстыдство! Все во мне восставало против этого, и я долго не мог успокоиться, главным образом потому, что именно мне суждено было так легко попасться в ее сети. Однако необходимо было действовать быстро. Не исключено, что эта дама служит немцам, которые таким способом захотели убедиться, не подыгрываю ли я местному населению. Они были способны на такое, потому что доверяли только себе. «Ну и в конце концов, — подумал я, — будет лучше, если я возьму несчастного под свою охрану прежде, чем о нем узнает гестапо». Возможно, найдется какой-нибудь способ спасти ему жизнь. Поэтому я без промедления отдал приказ произвести обыск в квартире пана Клосовского.
Донос оказался верным до последней мелочи. В библиотеке пана преподавателя в самом деле было найдено оружие — небольшой браунинг в кожаном футляре, имевшем форму книги. Когда я показал его приведенному ко мне хозяину дома, допустившему это злоупотребление, он затрясся и принялся бессвязно бормотать, что он всего лишь учитель ботаники, что у него есть гербарии, есть ученики, с которыми он иногда ходит в горы выкапывать разные растения и корни, а в оружии он вообще не разбирается, потому что даже не был в армии.
— Вы знали о приказе, согласно которому каждый, у кого есть оружие, обязан явиться в комендатуру и едать его? — спросил я старика.
Он подтвердил, что знал.
— У вас в квартире тогда производился обыск?
— Да, — ответил он.
— Почему же вы не сдали браунинг?
— О нем я не знал, — сказал он и снова начал рассказывать о своих гербариях и высушенных травах. Дескать, он не знает, как оружие могло попасть в библиотеку.
Смешная, прямо детская отговорка! Но утверждал это невысокий, тщедушный мужчина лет шестидесяти, с седоватой козьей бородкой, который словно глотал что-то всякий раз, когда произносил слово. Он стоял передо мной бледный, как ученик, который забыл урок и боится взбучки. Очевидно, он редко ходил по учреждениям и форма, тем более военная, нагоняла на него страх. Его старческое лицо постоянно морщилось и подергивалось, маленькие глазки перебегали с предмета на предмет, говорил он бессвязно, потел и то и дело вынимал из кармана потрепанного пальто большой цветной платок, чтобы вытереть острый влажный нос.
— Вы одалживаете книги? — допытывался я, желая хотя бы для себя как-то решить это дело.
— Да, — прозвучал ответ.
— Кому?
— Своим ученикам.
— А просматриваете возвращаемые книги?
— Иногда… — Но он тут же дернулся и заговорил: — Нет-нет, это невозможно! Они бы этого не сделали. Они еще молоды, пятый класс, они носят мне домой цветы. Нет, такое бы они не посмели. Я знаю их.
— За подобные вещи при теперешних обстоятельствах человек приговаривается к смерти, — добавил я больше для себя. Но не надо мне было мучить его — на старика было жалко смотреть. Я не знал, что люди могут прийти в такой ужас при упоминании о смерти. — У вас в доме есть служанка? — продолжал я, желая исправить свою оплошность.
— Нет, — ответил он.
— Кто с вами живет?
— Только моя жена.
— И больше никто?
— Нет!
— Ее посещают приятельницы или друзья?
— Нет. Это моя бывшая ученица. Я сам воспитал ее. Она с большим пониманием относится к моей работе, поэтому мы вполне довольствуемся обществом друг друга и не нуждаемся в знакомых.
Дело было ясное. Кто-то подбросил учителю оружие, чтобы отомстить ему за что-то. Возможно, это все же был кто-то из его бывших учеников. Каждый, кто хоть раз увидел седого, щуплого старичка, неизбежно должен был проникнуться убеждением, что такой человек способен только собирать и сушить травки. Поэтому я с чистой совестью мог посмотреть на этот проступок сквозь пальцы и отпустить несчастного. У меня решительно не было желания стать орудием мести какого-то подлеца.
— Не одалживайте больше книг своим ученикам, — закончил я, отпуская его.
Бедняга не мог найти слов, которыми отблагодарил бы меня, он лишь затряс бородкой, заикаясь, сказал что-то на прощание и мелкими шажками побежал к двери, чтобы как можно скорее оказаться на улице.
Я решил никому не говорить об этом деле.
Потом, спустя, наверное, два дня после этого случая, мы с приятелем вошли в местный костел. Это не было в моих привычках, но приятель, которого дома воспитали в строгости и который даже здесь не пренебрегал обязанностями хорошего христианина, утверждал, что поляков, вероятно под тяжестью обрушившихся на них бед, захватила необычайно сильная волна религиозного фанатизма, а это, дескать, может иметь далеко идущие последствия для дальнейшего положения страны. Я хотел сам убедиться в этом.
Мой приятель был прав. В костеле происходило нечто необычайное. Человек, растоптанный жестокой силой войны, снова оживал, обретал уверенность и веру в самого себя и в смысл своей жизни. Здесь он вдруг утрачивал робость, наполняясь надеждами, да наверняка и решимостью. На первый взгляд казалось, что это лишь более выразительное проявление горячего религиозного рвения, в которое человечество погружается всегда после каких-либо катастроф, но, по сути дела, это было уже сопротивление. Пока, правда, еще скрытое, но тем более опасное, что оно охватывало широкие массы, что оно объединяло все слои народа и давало каждому сверхчеловеческую силу для принесения самой большой жертвы. Да, здесь, в полутьме глубоких ниш под стрельчатыми сводами, при тихом мерцании восковых свечей на алтаре сейчас пока еще только тихим покаянием начал очищаться дух порабощенной нации, как очищался дух первых христиан в сырых катакомбах, чтобы однажды подняться на великие дела. И если бы поработитель захотел превратить этот народ в послушных рабов, ему пришлось бы разрушить все костелы, перевешать ксендзов, истребить в народе то чувство, которое соединяет его с самым сильным источником безопасности.