Офицер подбежал к старику, схватил его за шиворот, поставил на ноги и на гортанном немецком языке заорал, чтобы он не смел отпираться и сейчас же сказал, где радиопередатчик. Им все равно известно, что радиопередатчик находится именно здесь, и если старик не хочет быть сожженным в своей берлоге, пусть немедленно говорит правду. Директор Гавлик открыл, наконец, свои выцветшие голубые глаза. Через плечо немца он увидел свою деревню, яворы над крышами, кресты и даты постройки, вырезанные на стенах зданий. Видел грушевые деревья, на которых он делал прививки, терпеливо обучая соседей садоводству, видел беспокойно снующих между ульями и жимолостью пчел. Зрелище всего, что было дорого его сердцу, вернуло ему то твердое, непреклонное спокойствие, какое он представлял себе во время ночных бодрствований над Палацким. Каждое мирное дело его жизни — зарубка на груше, пчелы на ульях, прививки, выращивание плодов — все это вместе взятое толкало его на последний шаг: разве он, рожденный для прославления мирной жизни, не должен бороться против немцев, отнимающих ее?

— Не кричите на меня, — произнес он спокойно, — Все равно я вам ничего не скажу!

— Дольметчер! Дольметчер! — закричал командир, услышав эту непонятную фразу и предполагая, что старик уже сдается и будет говорить. Но когда переводчик, судя по выговору уроженец Судетской области, подскочил к старику, тот отрицательно покачал головой. Командир пришел в бешенство. Он бросился к пчельнику, грубо оттолкнул старика, сделавшего попытку помешать делу уничтожения, вырвал у ближайшего солдата винтовку и, не помня себя от злости, стал разбивать первый попавшийся ему улей.

Остервеневшие солдаты последовали примеру командира. Не пытаясь даже открыть и осмотреть ульи, они стали валить и ломать их. Ульи, как трупы, падали на землю, из раздавленных сот потек густой золотистый мед, заливая траву, пчел и обломки стенок. Раздраженные бешеным натиском пчелы пробивались сквозь щели разбитых ульев, сотнями, тысячами, десятками тысяч разлетались по саду и нападали на все живое. Солдаты у изгороди, обеспокоенные растущим жужжанием, сперва отмахивались, еще более раздражая пчел, а потом побежали к избам. Оцепление было всюду прорвано, а искусанный командир диким голосом отдавал приказания, которых никто не слушал. С револьвером в руке, чертыхаясь и грозя пристрелить трусов, он, наконец, собрал часть своей шайки. Они снова начали с опаской, издалека, окружать сад, над которым все еще вился страшный пчелиный рой, поднимаясь и опускаясь, перелетая с места на место, стелясь, как грозовая туча, рассылая во все стороны отряды атакующих бойцов.

В саду перед разбитыми ульями стоял на коленях директор Гавлик. Трясущимися руками перебирал он жалкие остатки рам. Волосы, борода, грудь и колени старика были усеяны тельцами его работниц — пчел, в смятении ползавших с места на место. Он плакал как ребенок. Рой насекомых, все сгущаясь, собирался вокруг него, словно притягиваемый магнитом, и новые тысячи пчел садились на его тело повсюду, где еще было свободное местечко. Наконец старик, разгребая обломки липкими от меда и ослабевшими от жалости и ужаса руками, нашел матку. Бережно держал он ее, оглушенную, не способную двигаться, на указательном пальце и в отчаянии шептал:

— Они… и пчел… убивают!

Командир с переводчиком, укрывшись за стеной домика, кричали старику, что он арестован и должен немедленно выйти из сада, иначе они будут стрелять.

Директор Гавлик не обращал на них внимания. После третьего приказа командир схватил одну из винтовок, которыми эсесовцы разбивали ульи, приложил ее запачканный медом ствол к плечу и выстрелил.

Старик, стоявший на коленях, не издал ни звука. Его тело обмякло и опустилось — на траву посреди разбитых рам, а потом медленно-медленно поднялась правая рука, на указательном пальце которой сидела пчелиная матка.

Сторож динамитного склада

К концу смены, когда уже было ясно, что надзиратели убрались восвояси, в самом дальнем углу двадцать пятой галлереи сошлись сухопарый верзила Мартинек, Ярда Егне, которому разворотило челюсть и выбило зубы преждевременно взорвавшимся динамитным патроном, Карас из Лажце, Петр Гавранек из Доуби, Лишка, Карнет и Франтишек Милец.

— Товарищи, — начал созвавший их Карнет, — я хочу выложить вам все начистоту. Ведь убивают же у нас этих скотов сотнями, а в России даже целыми миллионами. А мы торчали тут до сих пор… как кроты в норах! У нас все толкуют — мы безоружны. Нет, у нас в руках есть оружие. И позор падет на нашу голову, если мы не возьмемся за него.

Незачем было говорить дальше. День за днем ходили люди после смены мимо железной дороги. Вечером и на рассвете считали они, сколько военных транспортов отправляется на восток.

— Нас шестеро — значит, две хорошие тройки. А в работе своей все знаем толк. Ну, Мильца мы с собой не потащим, он на другое пригодится. Как пойдем в ту смену, дадим тебе на выпивку, закатишься в пивнушку, чтобы быть чистым. Сколько ты можешь дать нам этого добра, Франтику?

Франтишек Милец, сторож динамитного склада шахты, обтер лоб, лоснившийся от холодного пота. Он весь вдруг вспотел. И даже на спине, в желудке, во всех внутренностях ощутил прилив острого физического страха. Во рту пересохло так, что язык прилип в гортани.

— За неделю… кило десять… Пепику… — тихо выдохнул он. Когда он возвращался с этой смены домой, голова кружилась у него от страха перед будущим. Он не был из породы героев — шестидесятилетний старик, щуплый, слабый, запуганный, с детства приученный к покорности перед господами.

— Нет, товарищи, не трогайте меня, — просил бы он, умоляюще сложив руки, если вы его стали уговаривать, принуждать. А они только сказали:

— Франтику, сколько ты можешь дать нам этого добра?

И на этот простой, ясный, доверчивый вопрос он не мог ответить: нет. Он должен был итти с ними и в эту смену, когда все несли за пазухой свою смерть. Воинские транспорты ночь за ночью нарушали своим гулким пыхтеньем тишину горняцких поселков. Франтишек Милец лежал с открытыми глазами, слушал их тяжелое дыхание и, стиснув руки, молился беззвучно и ревностно, чтобы все это оказалось сном, ночным кошмаром, за которым придет милосердное пробуждение. Потому что каждый день он выносил из шахты два-три килограмма динамита и ночью передавал его Карнету.

Через десять дней, около полуночи, взлетел на воздух эшелон эсесовцев. Взрыв был подготовлен на повороте у Черных болот, на высокой насыпи между торфяными полями. Паровоз увлек за собой восемь вагонов, и в стремительном падении с крутой насыпи они рассыпались, как игрушечные коробочки.

Через три дня была повреждена линия в пятнадцати километрах к северу — товарный воинский поезд сошел с рельс и разбился под откосом. Гестапо перевернуло вверх дном всю округу. Пришли и на шахту «Анна-Мария», сосчитали у Франтишка Мильца каждый динамитный патрон. Склад был в образцовом порядке.

— Чепуха, — ухмыльнулся директор Блашке, когда гестаповцы сообщили ему о своем подозрении против Мильца. — Безвредная трусливая скотина. Совершенно не интересуется политикой.

А через неделю полетел под откос состав с зенитными орудиями. Вся округа содрогалась от террора гестапо. Жены измученными глазами вглядывались в лица мужей, стараясь прочесть на них признание. Но лица мужей были хмуры и непроницаемы. Внезапный собачий вой среди ночи будил ужас во всех домах. За кем… за кем придут сейчас?

Четвертый поезд с вооружением взлетел в Царванках у сосновой рощи, не больше чем в часе ходьбы от деревни, где жил Милец. Чудовищный фейерверк рвущихся снарядов до самого утра чертил на небе красные полосы.

Франтишек Милец, как обычно, ушел в свою смену, а жена, как обычно, снабдила его котелком с кофе и поцеловала на прощанье. Он едва держался на ногах. Товарищи не сказали ему, что пойдут сегодня в ночную смену. А он как раз вчера принес три кило. С вечера он искал Карнета, но тот будто бы отправился к свекру в Оуголицы, чтобы привезти себе немножко гороху. И так, в виде исключения, Мильцу пришлось спрятать динамит на одну ночь на дно комода, под старым тряпьем и рабочим инструментом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: