Ночевали они в каком-то селе. Царю и годы не помеха, легко перенес ее из кареты в крестьянскую избу. Стрельцы выгнали хозяев, царь и она в ту ночь не уснули совсем…

На косогоре кони замедлили ход, к оконцу кареты подошел Скопин-Шуйский.

— Выглянь-ко, государыня, как встречают тебя.

Марфа увидела царский шатер и бояр, а дальше — толпы народа. Сердце тревожно ворохнулось.

— Господи, на все воля Твоя!

Окружили бояре карету, помогли инокине выбраться. Она узнавала всех. Кому улыбалась щедро, кому кивала холодно, а от Шуйского отвернулась. Не могла простить, как он в Угличе после смерти Димитрия, в угоду Годунову, винил Нагих и угличан в расправе над Битяговским.

От князя Василия Ивановича не ускользнуло недовольство Марфы, отошел в сторону. На ходу кивнул Голицыну:

— Не просчиталась бы инокиня.

Голицын хихикнул:

— Радуется, чать, сын Димитрий из мертвых воскрес.

Басманов полог откинул, провел инокиню в шатер, бояр дальше порога не пустил.

За колготой не заметили подъехавшего Григория. Он, в коротком кунтушке, без шапки, соскочил с коня, бросил повод шляхтичу и, не посмотрев ни на кого из бояр, вошел в шатер. У входа задержался на мгновение. Инокиня Марфа в черном монашеском одеянии стояла посреди шатра, лицо бледное, глядит в упор.

Что творилось в ее душе? Может, виделся ей в самозванце чудом оживший, выросший не на ее глазах сын? Либо мучительно больно жало сердце оттого, что этот совсем чужой ей человек назвался Димитрием?

А самозванец уже приблизился к ней, приговаривая:

— Матушка, матушка!

В груди у инокини давило, к горлу комок подступил. Упала бы, не поддержи ее Отрепьев. Целует он ее руки, о чем-то говорит, но Марфа только голос слышит.

Обняв инокиню за плечи, Отрепьев вывел ее из шатра, усадил в карету. Кони тронулись, и Григорий пошел рядом с каретой, заглядывал в открытую дверь, улыбался. Следом толпой валили бояре, шляхтичи.

В Москве зазвонили колокола, показался народ, но инокиня Марфа ничего не видела, она плакала.

* * *

Католический мир пышно похоронил папу Климента Восьмого. Ушел из жизни глава огромной, сложной и мощной машины, имя которой латинская церковь.

Папа римский — наместник Бога на земле. К его слову прислушиваются все, кто исповедует католицизм. Воля папы — закон для всех, от крестьянина и ремесленника до короля и императора.

Ватиканский собор избрал нового папу. Князья могущественной католической церкви назвали им Павла Пятого.

Был папа Павел хотя и стар, но телом крепок и, как все папы, жадно мечтал объединить под своей властью обе церкви, латинскую и греческую, а потому, подобно Клименту, возлагал надежду на воцарившегося в России самозванца.

* * *

В полутемном притворе Краковского собора два брата во Христе сидели тишком да рядком. Папский нунций Игнатий Рангони беседовал с только что приехавшим из Рима епископом Александром.

И у нунция, и у епископа Александра одна фамилия — Рангони. Игнатий — дядя Александру. Они и обличьем схожи: оба маленькие, толстенькие и розовощекие, только у Игнатия лысина во всю голову, а у Александра едва наметилась.

Епископ Александр устал с дороги, но слушал нунция Игнатия внимательно. Тот вздыхал:

— Ох, сын мой, путь твой не из близких, и нелегкое дело доверил тебе папа Павел. Я знаю царевича Димитрия настолько, как знаю тебя, ибо в Сандомире и здесь неотступно наблюдал его, речи вел с ним душевные, как учил меня тому покойный папа Климент… С виду прост царевич и будто в мыслях легок, а приглядись, изворотлив и разумом наделен огромным…

Перебирая янтарные четки, епископ Александр качал головой:

— Царевич ли?

— Однако царствуй, — сказал нунций Игнатий и, сложив губы трубочкой, помолчал. Потом спросил: — Только лишь с посольством едешь ты, сын мой, или еще что?

— Ты и сам знаешь, святой отец. Велел мне папа оставаться в Москве, пока прибудет туда пани Марина Мнишек. А как станет она женой царевича Димитрия, быть при ней очами и ушами папы нашего и церкви латинской.

— О, да-да! — согласился нунций Игнатий. — На Марину Мнишек возлагаем мы многое. — Снова вздохнул. — На когда назначил ты, сын мой, свой отъезд?

— Немедленно, святой отец. Я не собираюсь задерживаться в Кракове.

— Разве мы с тобой не пообедаем?

— Нет! — Александр поднялся, одернул сутану. — Время не ждет, и папа велел торопиться.

* * *

Немец Кнутсен у себя на родине, в Риге, слыл добрым пивоваром, может, и впредь пиво из бочек Кнутсена будоражило бы кровь в жилах почтенных бюргеров, потомков рыцарей Ливонского ордена, если бы судьбе не угодно было свести пивовара с искателями легкой жизни.

В погребок Кнутсена заглядывали мореходы из разных стран, чьи корабли бросали якоря в Рижской гавани. Как осы ка мед, слетались к Кнутсену все, у кого в кармане звенело серебро.

Захаживали сюда бродяги и преступники, кого давно уже ждало правосудие.

От кого впервые услышал Кнутсен о царевиче Димитрии, он и сам не помнил. Однако мысль, что в неведомой Московии можно свободно набить карманы золотом, не покидала Кнутсена, пока наконец в один из летних дней тысяча шестьсот пятого года пивовар, веселый малый, выпив с бродягами не один жбан хмельного пива, не объявил, что он отправляется в далекую Московию.

Погоня за богатством на службе у русского царя и мечта о вольной жизни соблазнили Кнутсена.

Препоручив погребок и пивоварню своей старой и вдосталь надоевшей жене, Кнутсен с сотней таких же, как он, искателей удачи покинул Ригу.

* * *

Инокиня Марфа, покуда отделывали келью в Вознесенском монастыре, жила в кремлевских дворцовых покоях.

Затихли на время недоброжелатели Отрепьева, вона как сердечно встретились самозванец с инокиней!

Переживал князь Шуйский. Хоть и знал, что царица Мария Нагая злопамятна и не могла она забыть, как он, Шуйский, тогда в Угличе, в угоду Борису Годунову, показал на Нагих (они-де повинные в угличском мятеже), однако в душе надеялся, что Марфа не станет мстить ему — все же иноческий сан носит.

Задумывался князь Василий Иванович: кто знает, как будет дале, коли сама инокиня Марфа признала самозванца за сына Димитрия.

Похудел Шуйский, осунулся. Мучила его бессонница. Под глазами мешки набрякли, и левая рука в плече болеть начала. Потрет ее князь Василий, боль на время уймется, потом начинается сызнова. А все от волнений. Хоть и вернул самозванец Шуйского в Москву, однако во дворец его не звали.

Корил себя Шуйский, не щадил: «Эх, дурак же ты, князь Василий, либо ловчить разучился, иль нюх потерял? При царе Грозном тебя привечали. Годунов хоть и недолюбливал, а при себе держал. Ноне от самозванца пострадал. Теперь князь Васька Голицын в великих дворецких ходит, Романов в митрополитах, а он, Шуйский, в опале…»

* * *

Октябрь моросил холодным мелким дождем. Сыпался лист с деревьев, устилал землю золотисто-желтым и багряным одеялом.

И недели не минуло с Покрова, как от Архангельского собора, что в Кремле, отъезжал посольский поезд. Дьяки и подьячие, разная челядь посольская, отстояв молебен, рассаживались по возкам и телегам, взгромождались на коней.

Сам посол царский Афанасий Власьев, великий секретарь и казначей государев, кряхтя влез в громоздкую, обитую черной кожей карету, велел трогать.

Дорога предстояла длинная и утомительная. Мыслимо ли, от Москвы до Кракова! И нудно, и зад отсидишь. А что поделаешь? Ехал Власьев не по своей охоте.

Берег он паче глаза грамоты, одну — к королю Сигизмунду от самого государя Димитрия, другую — от инокини Марфы к воеводе Мнишеку.

От дождя крупы коней мокрые, набрякла одежда ездовых и охранной дружины, в карете сыро и зябко. Забился великий секретарь и казначей в угол на подушки и коий раз думает в страхе:

«Кабы только невесту забирать, а то ведь за жениха обручаться надлежит. Это ему-то, Афанасию Власьеву, в шестьдесят годков!.. Ха! Говаривают, невеста ягодка, а он, Афонька, вокруг нее должен петухом скакать, увиваться…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: