— Что за мудреные слова говоришь ты! — воскликнул Белый-Туренин.

— Вот ты даже еще и не понимаешь, что это значит! — со вздохом заметил ему Лжецаревич. — А надо, чтоб люди не только понимали эти названия, но чтоб проходили через эти университеты и академии. Много лет пройдет, пока это будет, но оно будет, надо положить начало. И я положу начало! Я сломлю все суеверия и предрассудки, из царства «москалей-медведей» я создам великую империю!

— Опять мудреное слово!

— Да, да! Я привык уже давно употреблять эти «мудреные» слова, которые знает вся Европа и только наша Русь не ведает. Да что она ведает? Сердце болит мое, как подумаю! А ведь она могуча — ух, как могуча! Дух замирает! Ее немочь — тьма. Прорежет свет тьму, и тогда не только Литва с Польшей, а, может быть, весь мир покорится ей! Великая сила таится в русском народе! Он неповоротлив, ленив, терпелив, но если откинет лень, истощит терпение — тогда держись! Он не умеет пилить, зато он хорошо рубит, рубит с плеча. Ляху никогда не владеть им. В ляхе нет и половины этой мощи. Лях храбр и задорен, он быстро загорается, скоро и остывает; он хвастлив и спесив, лжив и льстив… Нет, нет! Ляхам не владеть Русью! Они могут ее разорить, испепелить, и все-таки Русь встанет из пепла и поглотит их.

— Ну-ка, дорогу! — раздался над ухом Лжецаревича звенящий молодой голос: какой-то всадник врезался с конем между Белым-Турениным и Димитрием.

Самозванец с удивлением посмотрел на всадника: на него дерзко, вызывающе глядели красивые глаза Станислава Щерблитовского.

— Ты с ума сошел? — раздраженно спросил Лжецаревич.

— Тише, тише, москаль! А то…

И пан Станислав наполовину извлек саблю.

— А! Ладно! — только заметил ему Димитрий и обнажил свою.

Павел Степанович отъехал немного в сторону, давая им место.

Поединок начался и длился недолго: скоро раненный в грудь Станислав Щерблитовский упал с коня.

— Не удалось! — пробормотал он, падая.

— Жаль молодчика! Мальчик еще совсем… И какой красавец и богатырь… — сказал боярин, смотря на лежавшего у ног коня самозванца «дикарька».

— Что делать! Сам налез. Вот тебе нрав польский, чего лучше? Еще не оперился ястребенок, а хочет орла заклевать! Поедем.

Они тихо поехали дальше.

— А ты как в войске моем очутился? — спросил Лжецаревич.

Боярин насупился.

— Захотелось помереть на родной земле.

— Ну?! Тебе еще раненько о смерти думать.

— Нет, пора. Пожил, погрешил… Довольно. Да и зачем жить?

— Зачем?! В мире да дела не найти! Хочешь, помогай мне, когда я стану царем.

— Ты твердо веришь, что станешь царем? А Борис?

— Что Борис! Я верю в свое счастье, — с досадой вскричал Лжецаревич. — Хочешь, спрашиваю, помогать мне?

— Рад, а только…

— Ну?

— Только думается мне, что ничего ты не свершишь того, о чем говорил: больно нрав у тебя кипучий. И разума хватит у тебя, да с собою-то ты не совладаешь.

Лицо самозванца омрачилось.

— Спасибо, что правду режешь. Вот тебе наказ мой: всегда говори мне правду в глаза, когда я стану царем, так же, как теперь говоришь. Ладно?

— Ладно. Серчать на меня, сдается мне, тебе часто придется, — с усмешкой сказал Павел Степанович.

— Не буду серчать. Ну, а остальное — поживем — увидим, чья правда.

Они замолчали и повернули к стану.

XVI

Месть «льва»

Пан Станислав Щерблитовский лежал с глубоко просеченною грудью. Особенной боли он не испытывал, только в груди что-то жгло, но не сильно. Он чувствовал холод снега, на котором лежал, ему хотелось подняться с этого студеного ложа, но он не мог двинуться, не мог шевельнуть ни одним пальцем. Ему, еще за несколько минут перед этим полному силы, было как-то дико ощущать это полнейшее бессилие. Мысль о смерти мелькнула в его голове. Он, Станислав Щерблитовский, умирает… Это опять было что-то дикое, малопонятное! «Умер, умру, умрет» — все это было понятно, но «я умираю» — с этим Станислав не мог освоиться.

— Нет, я не умру, — решил он, и мысли пошли иные.

Над ним раскинулся светло-синий свод неба, и «дикарек» смотрел в его голубую глубину. Порою проносились легкие дымчатые облака. Молодой пан провожал их глазами, пока они не уплывали.

«Видит ли эти облака Марина?» — вдруг мелькнул у него вопрос, и образ красавицы пронесся перед ним. — Думает ли она обо мне? Будущая русская царица… Ах, зачем мне не удалось убить «его»! Для этого в поход отправился…»

Но новые образы понеслись перед его глазами.

«Вон — отец… Бедный, добрый отец! Как печально-задумчиво его исхудалое лицо. В руке отца фолиант, но глаза старца обращены не на него, а куда-то вдаль… Печален взгляд… кажется, слеза блестит…»

«Вон — мать. Добродушная, хлопотливая, теперь она сидит, подперев рукою седую голову. О чем она задумалась?»

«А вон Маргаритка… Милая, хорошая Маргаритка! Как она плакала тогда, девочка! Она и теперь плачет — вон слезы так и падают на работу, над которой она склонилась».

— Бедные! Милые!..

«Почему бедные? — ловит себя Станислав. — Я к ним вернусь, вернусь».

Чу! Топот коня. Ближе, ближе… Вырисовывается крупная фигура всадника.

— Помоги! — слабо кричит Щерблитовский.

Всадник спрянул с коня. Голова в шеломе заслонила от «дикарька» небо.

«Кто это? — спрашивает себя молодой пан, вглядываясь в красное усатое лицо наклонившегося к нему человека. — А, Чевашевский! Как я не узнал сразу этого трусишку?»

— Помоги! — шепчет Станислав.

— Ба-ба-ба! Да это ты, мальчишка! Вот приятная встреча! Ха-ха-ха! — с громким хохотом проговорил «лев».

Этот смех режет слух раненому.

— Не смейся, а помоги, — прошептал раздраженно «дикарек».

— Помочь? А помнишь мазурку? А? А помнишь насмешки? А помнишь сегодняшнюю пощечину? Забыл? Я помню, дерзкий мальчишка! Пришла пора мести. Я тебе помогу… отправиться на тот свет! — злобно сказал Чевашевский и, извлекши саблю, полоснул Станислава по горлу.

— Теперь больше не будешь насмехаться! — пробормотал толстый пан, вскарабкиваясь на лошадь.

Голубоватый небесный свод, показалось Станиславу, вдруг всколыхнулся, отодвинулся. Темная бездна заняла его место; ночь окутывала молодого пана.

«Что это? Смерть?» — мелькнул вопрос в голове Щерблитовского.

Тело «дикарька» вздрогнуло и вытянулось.

XVII

Горе Марьи Пахомовны

1 января 1605 года, утром, когда еще едва-едва проблескивал белесоватый свет, в доме князя Алексея Фомича Щербинина все были на ногах: князь-боярин уезжал в поход, сопровождая князя Василия Ивановича Шуйского, которого Борис Федорович, узнав о злополучной битве близ Новгорода-Северского, отправлял к войску вторым воеводой в помощь болеющему от ран Мстиславскому.

Боярыня Елена Лукьянишна, с покрасневшими от слез глазами, то подбегала к холопам, спрашивая, не забыли ли уложить то-то и то-то, то бросалась обнимать мужа и горько плакала.

Алексей Фомич утешал ее, но сам еле крепился: слезы так вот и навертывались на очи. Это была первая разлука со времени их свадьбы.

Уже стало значительно светлее, когда холопы доложили, что все готово к пути: возы с дорожными припасами и пожитками увязаны, холопы, которые должны были сопровождать боярина в поле, давно снарядились, распрощались со своими женками и ждут.

Елена Лукьянишна громко зарыдала, Алексей Фомич не выдержал и тоже смахнул непрошеные слезы.

Перед отъездом все, не исключая холопов, присели.

В это время в сенях раздался быстрый топот, и в комнату вбежала Марья Пахомовна Двудесятина. Боярыня, по-видимому, была вне себя. Полное лицо ее было красно, темная домашняя кика, поверх которой кое-как был повязан платок, сползла на лоб, шуба только накинута на плечи. Она едва переводила дух и некоторое время стояла молча посреди комнаты, с открытым ртом.

— Марья Пахомовна?! Какими судьбами? — воскликнули изумленные князь и его жена.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: