Златояров-Гноровский посмотрел на измученное лицо своего бывшего друга, на его рано поседевшую бороду, подошел и обнял его.

— Твой грех не мне судить… Бог рассудит… Обнимемся, друг.

Павел Степанович сжал его в объятиях.

— Первая радость во все время… — сказал он погодя. — А вторая сейчас будет: знаешь ты, куда запрятали твою невесту?

— Нет! Если б знал!

— Она в монастыре кармелиток… Он недалеко от вотчины Влашемских.

— Вот радость мне — так радость! — бросаясь обнимать приятеля, воскликнул Максим Сергеевич. — Теперь я вырву ее из их когтей. Ну, Афоня, завтра же в путь обратно в Литву! — добавил он, обращаясь к хлопцу, стоявшему за его спиной.

Афоня едва его расслышал. Он смотрел на плачущего над трупом пана Феликса Стефана, и жесткое выражение лежало на его лице.

За истекшее время Афоня изменился до неузнаваемости. Теперь это уже не был робкий, слабый мальчик — это был молодой парень, видавший виды, способный постоять за себя.

Своему господину Афоня ответил не сразу.

— Добрый пан! Позволь мне не ехать с тобой.

— Что так? — удивился Златояров.

— Мне прежде надо отплатить за отца вон тому, — сказал парень, указывая на Стефана.

— А! Ну что ж, твое дело! Оставайся с Богом.

В то время как у Павла Степановича происходил разговор с Максимом Сергеевичем, князь Щербинин беседовал с Никитой.

— Ты как здесь очутился, Микита? Я думал, ты в Москве с женой.

— Нет у меня жены, боярин.

— Умерла? Неужели?

— Да, померла, — глухо ответил бывший кабальный, не глядя на князя.

— Кто думать мог! Такая молодая… Царство ей Небесное! Ты ведь с нею счастливо жил, кажись?

— Да, счастливо, — нехотя отвечал Медведь.

— Значит, с горя из Москвы ушел?

— С горя, княже, с великого горя! — воскликнул Никита.

— Сбежал мне на благо: не случись тебя сегодня здесь, верно, не быть мне уже в живых: зарубил бы он меня, ей-ей! Ведь уж и саблю занес. Спасибо тебе — жизнь мне спас. Век буду за тебя Бога молить с женой своей вместе.

Никита слушал и то бледнел, то краснел.

— Полно, княже… — смущенно пробормотал он.

— Как полно? Наградить тебя надо. Чего хочешь? Денег? Земли? Иного…

— Ничего мне не надо.

— Да ведь за дело даю, не из милости. Чего же не берешь?

— Если хочешь мне добро сделать, то… — с волнением промолвил Медведь и вдруг бухнулся на колени перед князем. — То сними с души моей один тяжкий грех… Прости… Ведь я тогда, на охоте, батюшку твоего, Фому Фомича… к медведю в лапы…

Князь Щербинин вздрогнул, побледнел и закрыл рукою Никите рот.

— Ладно… Понимаю… Не досказывай… Прощаю, Бог тебя простил бы… — взволнованно проговорил он.

— Спасибо, княже! Все на сердце легче, — сказал Медведь, поднимаясь с колен.

— Бог простит, Бог простит… — бормотал Алексей Фомич, отходя от него.

Никита посмотрел ему вслед и пробормотал:

— Словно гора с плеч свалилась — простил.

Стефан по-прежнему сидел над трупом Гонорового, но уже не плакал. Он угрюмо смотрел на Никиту и шептал:

— Погоди же! Отплачу!

Толпа любопытных вокруг тела «бешеного пана», вначале густая, мало-помалу начинала редеть.

Стефан поднялся с земли.

— Помогите, добрые люди, зарыть покойника, — промолвил он.

На него поглядели косо, и никто не шевельнулся.

— Помогите… — повторил Лис.

Маленький старичок и Никита подошли к нему.

— Погребем его, — сказал Варлаам.

— Коли хочешь, я подсоблю, — промолвил Медведь.

— Спасибо тебе, добрый человек, — проговорил Стефан, обратясь к старику. — А от тебя помощи не приму! — кинул он Никите, злобно смотря на него.

— Как хочешь!.. Я тебе не со зла, а по-христиански… Не хочешь — твое дело, — молвил Медведь и отошел.

XXVI

Неповинные жертвы

— Матушка! Ты все тоскуешь. Перестань, родная! Выпьем чашу нашу… Примем венец мученический! — и красавец юноша, сам бледный от волнений, наклонился к матери и целует ее.

Этот юноша — царь Феодор, свергнутый с престола, запертый в бывшем доме бояр Годуновых вместе с матерью, царицей Марьей Григорьевной, и сестрою Ксенией.

— Ах, Федя! Тяжко! Душа болит… Не за себя, а за вас! — как стон вырывается из уст царицы.

— Божья воля, Божья воля! — шепчет Ксения, обнимая мать, и слезы блестят в ее чудных очах.

Да, конечно, только Божья воля могла бросить в темницу царя многомиллионного народа. О, этот ужасный день 1 июня! Москва, казалось, была такою спокойною, тихой. Ничто не предвещало бури. Юный царь верил этому спокойствию.

«Что значит какой-нибудь расстрига, если меня любит мой народ? Мой верный народ защитит меня!» — думал в тот день царь, стоя у одного из окон своего дворца и смотря, как по залитым солнцем улицам города тянутся возы, едут на конях и пешью идут разные люди — важные бояре и оборвыши-смерды, все спокойные, занятые делом.

Вдруг вбегает боярин.

— Царь! Красносельцы изменили! Валят в Москву!

— Может ли быть? — шепчет растерявшийся царь.

Но потом в нем просыпается энергия.

— Послать рать на мятежников!

И снова он спокоен: войско разобьет мятежников, и все будет кончено.

Проходит час, другой — и улицы Москвы уже не тихи и мирны. Толпы чем попало вооруженного люда валят, гудят.

— Да здравствует царь Димитрий! Прочь Годуновых! Прочь семя татарское! — слышит царь яростные крики.

Он растерян, он в ужасе. Мать и сестра плачут у него на груди.

— Бояре! Бояре! — кричит он.

Но никто не приходит на зов.

И вот топот многих ног. Потные, раскрасневшиеся бородатые лица. Их — его, мать, сестру — схватывают, выталкивают из дворца, запирают в прежний дом Годуновых.

Бывший царь — теперь узник.

Вспоминает пережитое Феодор, окидывает грустным взглядом стены дома-тюрьмы, и что-то клокочет в его груди. Он знает, что еще миг — и он заплачет, как плачут мать и сестра.

— Бога ради! Успокойтесь… Не надо слез… Не надрывайте и без того страждущую душу! — вскричал царевич и заходил по комнате, чтобы чем-нибудь унять свое волнение.

— Федя! Который день мы взаперти? — спросила царица.

— Десятый, матушка.

— Только десятый, а кажется, месяцы прошли! — воскликнула Ксения.

— Да, день — что месяц… О-ох! Боже мой. Боже! И за что такая напасть? — с глубоким вздохом промолвила Марья Григорьевна.

— Что это? Опять Москва шумит! — крикнул Феодор, подбегая к окну.

Взглянул он туда и побледнел.

— Матушка! Пробил наш час! — проговорил он дрожащим голосом, подойдя к царице. — Народ бежит к дому!

— Ко мне, дети! Обнимемся в последний раз! — проговорила Марья Григорьевна.

Слез уже нет на ее глазах. Она полна величавого спокойствия.

— Примем бестрепетно венец мученический! — торжественно сказал Феодор, опустившись на скамью рядом с царицей и обнимая мать.

Ксения спрятала лицо на груди матери и громко рыдала.

— Идут! Идут! — громко вскрикнула она, слыша в сенях топот нескольких ног.

— Готовьтесь, дети! — говорит Марья Григорьевна.

Трое стрельцов и за ними Голицын, Мосальский, Молчанов, Шерефединов вошли в комнату…

— Митька! Куда это народ бежит? — спрашивает какой-то оборвыш другого такого же.

— А к дому Годуновых, сказывают. Бежим!

— Что там приключилось такое? — уже на бегу спрашивает первый.

— Сказывают, туда бояре пошли со стрельцами… Говорят… — И Митька, наклонясь к уху приятеля, что-то шепнул.

— Ай-ай! — всплеснул тот руками. — Да неуж ли! Экое дело грешное! Одначе бежим. Узнаем, правда ль. Ай-ай! Грех великий!

Перед домом Годуновых толпа глухо гудит. У большинства лица бледны. Все как-то тревожно настроены и почему-то избегают смотреть в глаза друг другу.

Фигура Молчанова показывается на крыльце. Это курчавый человек, со смуглым лицом, с быстро бегающими впалыми глазами.

— Что собрались, люди? — спрашивает он толпу. — Слышали уж, верно?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: