И, уходя, презрительно скривила губы. Отрепьев бросил ей вслед:

— Не Григорий я и не холоп!

* * *

Зима накатилась как-то враз. Еще вчера в Москве было тепло и слякотно, а ночью на мокрую землю щедро выпал снег, и к утру забрал мороз.

Кутаясь в шубу, боярин Семен Никитич Годунов возвращался из Холопьего приказа. Впряженные цугом кони резво тянули громоздкую колымагу. Слышались окрики ездовых, звонко щелкали бичи. Поставленную на сани колымагу качало на ухабах, заносило из стороны в сторону. В незакрытое оконце пробегали избы Арбата, высокие тыны боярских усадеб, закрытые лавочки купцов и мастеровых.

Семен Никитич ярился. Вчерашнего дня засекли голицынского воротного мужика. Покуда тот не испустил дух, дьяк все бубнил:

— Почто своечасно не донес, почто дал убечь монаху…

Разосланные по Москве приставы и стрельцы уж где и ни лазили, в церквах и монастырях караулили. Варлаам как в воду канул. А без его показаний к князю Голицыну не подступишься. Чем вину его докажешь?

Семен Годунов вздохнул, потер лоб:

— Надобно было Ваську еще в том разе зацепить, когда Романовых и Черкасских ссылали. Ино в разум не взял.

Вспомнил, как он, Семен Годунов, подкупил доносчиков на Романовых и Черкасских. Нашлись такие из их же дворни, какие показали, что князья на царя Бориса злоумышляют.

«Борис осерчает, — думал боярин Семен Никитич. — Да и по делам. Нонешние времена погрознее прежних. Воры к Москве подступали; чудовский монашек Гришка Отрепьев царевичем назвался, успел сбежать. Хоть и сидит в Речи Посполитой молчком, но надолго ли? О самозванце на Москве шепчутся…»

— Не ко времени государь прихварывает, — вслух произнес боярин. — Не случилось бы лиха. Федор характером слаб, а вокруг тайные недруги…

Годунов вытер слезящиеся глаза. Они у него раскосые, красные. Неожиданно открыл дверцу колымаги, замахал ездовому:

— Вороти к Голицыну!

Выбрался Семен Никитич Годунов из колымаги, глядь, княгиня идет, худая, лицо бледное, постное. Увидела боярина, поклонилась.

— Здравствуй, свет Семен Никитич.

— Здравствуй, княгинюшка! — прокричал во всю мочь Годунов.

Княгиня Голицына туговата на уши. На все хоромы кричать надобно, чтоб расслышала.

Голицына ручкой замахала:

— Не ори, Семен, чать, уши имею.

Вошел князь Василий, позвал жену:

— Не держи, Меланья, гостя на морозе. Проходи в палаты, боярин Семен Никитич.

И повел гостя. Княгиня за ними увязалась. Голицын раздраженно прикрикнул:

— Вели, Меланья, обед накрывать, гостя потчевать.

Годунов с Голицына глаз не сводил, сказал будто мимоходом:

— Слух есть, князь Василий, монах у тебя занятный проживает. По многим землям хаживал. К столу покликал бы. Люблю гиштории дивные.

Голицын круто обернулся:

— О чем речь твоя, боярин Семен Никитич? Я, поди, не игумен и монастыря не содержу. Коли и заходит какой бродяжка-инок, не гоню, крест имею. Богу Богово.

— Аль не слыхивал об иноке Варлааме? Он, поговаривают, не единожды у тебя живал.

— У меня, боярин Семен Никитич, для нищей братии хлеба предостаточно. И ежели в людской кого насытят, не возбраняю.

Перешли в трапезную. Гостя в святом углу усадили, сам князь рядом сел, княгиню по левую руку от себя усадил. Принялись за еду. Годунов придвинул к себе холодный поросячий бок, спросил:

— Слыхивал ли, князь, об Отрепьеве, самозванце?

Голицын жевать перестал, поднял на Годунова глаза:

— Откуда мне знать, боярин Семен Никитич. Поведай, ась? Я хоть до гишторий не охоч, но полюбопытствую.

— Смел ты, князь Василий. Но все ж куда подевал Варлаама? Больно видеть его желаю.

Голицын руками развел:

— Обижаешь, боярин Семен Никитич. Ведь сказывал, такого монаха нет у меня и не бывало.

— А что, князь Василий, о Чудовом монастыре тебе известно?

— Экий ты, боярин, заладил свое.

Княгиня, заслышав о Чудовом монастыре, вставила:

— Ноне к заутрене я в Чудов ездила, сам отец Пафнутий службу правил. Сла-авно!

— Помолчала бы! — прикрикнул на жену князь Василий.

Но княгиня вдруг пустилась в воспоминания:

— Лет десять назад ты, Семен, статный был.

Годунов усмехнулся, а княгиня свое:

— В те поры вы, Годуновы, еще не царствовали и род ваш не то Голицыных, но и пониже других числился…

— Умолкни, Меланья! — стукнул по столу Голицын. — Эко наплела кучу небылиц.

Поджал губы Семен Годунов, поднялся:

— Спасибо, попотчевал, князь Василий…

В колымагу усаживался, ни слова не обронил. А выезжая со двора, высунулся, поманил нового воротного:

— Покличь-ка, молодец, монаха Варлаама.

Воротный на боярина посмотрел, потом перевел взгляд на князя. Тот стоял на крыльце, — шуба внакидку, взгляд строг. Мужик снова на боярина уставился, головой закрутил:

— Нетути, боярин, такового и не бывало.

— Ну-ну, — буркнул Годунов, а ездовому махнул рукой: — Трогай!

* * *

В людской полумрак и тишина. Лишь сверху, через бревенчатые накаты потолка глухо доносилась музыка. Не стянув сапоги и, как был, в кунтуше, Отрепьев завалился на лавку. Григорий не слышал музыки, мысли о Марине. Забыть бы ему гордую дочь воеводы, но нет, она не выходила у него из головы. Обидные слова бросила ему Марина, обозвала его холопом. Холопом считают Отрепьева и другие шляхтичи…

Протяжно скрипнула дверь, и в людскую, бесшумно ступая, вошел епископ Игнатий Рангони. Он приехал из Кракова к Мнишеку теми же днями, что и князь Адам Вишневецкий со своей челядью.

Невысокий, с непокрытой лысой головой и в черной сутане до пят Рангони остановился посреди людской. Маленькие, глубоко запавшие глазки впились в Григория. Тот поспешно подхватился. Рангони заговорил вкрадчиво, тихо, будто лаская:

— Сын мой, милостью Всевышнего дано мне познавать души людские. Давно, еще из Гощи, слежу я за тобой и вижу: большую тайну носишь ты в себе. Мучаешься. А теперь к той, прежней, боли еще одна прибавилась. Сегодня смотрел я на тебя, и жалостью наполнялось мое сердце. Панночка Марина, этот прелестный ангел, полюбилась тебе. Но не забывай, она веры латинской!

Епископ, повысив голос, вскинул кверху палец.

Отрепьев подался вперед, спросил резко:

— Ты слышал, отче, все слова, какие я говорил ей? — И не дожидаясь ответа, продолжал: — Так слушай, я повторю их снова. Ты прав, отче, я давно тлею своей тайной. Ныне она вспыхнула во мне пламенем, и я говорю о, ней всем. Знай, отче, никакой я не Григорий, я царевич Димитрий, сын царя Ивана Васильевича Грозного. И все, что есть на Руси за Борисом Годуновым, мое. Я попрошу тебя, сообщи папе Клименту. Знаю, он не даст погибнуть справедливости. Папа поддержит меня, и я сяду на родительский престол. Тогда на Руси не будет притеснения вере латинской и войско русское перекроет дорогу неверным туркам.

— Сын мой, — Рангони протянул обе руки, — я слышу голос царя. Богу угодно было сберечь тебя от злоумышленников, и Господь и папа да помогут тебе. Уповай на них, сын мой.

— Отче Игнатий, — прервал епископа Григорий, и его голос звучал твердо, уверенно. — Передай князю Адаму, хочу встречи с королем Сигизмундом. На помощь войска польско-литовского надеюсь.

* * *

Над Днепровской кручей, на самой окраине Дарницы, в старой хате собрались атаман Артамошка Акинфиев, инок Варлаам и два донских казака Корела и Межаков. Тускло светит лучина, коптит. Казаки и Артамошка сидели за столом, переговаривались. У Варлаама глаза сонные, веки сами собой слипались. Путь Варлаам проделал дальний, опасный. Повсюду на рубеже заставы стрелецкие, по дорогам верхоконные царские дружинники сновали, а по монастырям и церквам, в кабаках и на площадках приставы читали царские указы о государственных преступниках. Среди них и он, Варлаам, упоминался.

Глухими тропами пробирался монах, ночевал в холодном весеннем лесу с диким зверьем. Ряса на Варлааме обвисла, в клочья изорвалась. От усталости и голода инок едва ноги волок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: