— Так откуда будешь? — вновь спросил Федор, когда Леонтий поел и запил свой обед водой.
— А кто его знает, откуда я! — с тоской выговорил Леонтий. — Беглый я, с Волги… А жил в Кореновской, у Кравчины.
— Кравчины? — Дикун нахмурился. — Знаю такого…
— Первейший богач, но бирюк, — продолжал Леонтий, — За него меня и послали на персов. А вот жена у него — душевная баба.
— Анна… — тихо сказал Дикун.
— Знаешь, значит, её? — спросил Малов.
— Знаю. Наша она, васюринская, — нехотя ответил Дикун и замолчал.
С этого разговора и завязалась крепкая дружба между Леонтием и Федором.
Однажды на отдыхе, когда Леонтий уже совсем поправился, присели они с Федором у опушки леса, на старое, сваленное ветром дерево.
Тоскливо скрипели над головой обнажённые ветки, и так же тоскливо было на душе у Леонтия. Он сидел молча, говорить не хотелось. А Федор все порывался спросить о чём‑то. Наконец не выдержал:
— Ты, Леонтий, от барина сбежал, значит?
— А ты чего любопытствуешь?
— Да так, интересно узнать про жизнь вашу крепостную.
— Вон что! Ну, в ней не много радости.
Он вытащил люльку, которую стал курить на Кубани, набил самосадом, долго высекал огонь, глубоко затянулся. Федор не унимался:
— Слушай, Леонтий, говорят, в ваших краях Пугач казаков и крестьян на панов поднимал? — И словно боясь, что Леонтий скажет «нет», Федор поспешно добавил: — Я парнишкой тогда был и то помню, как подавались к нему наши казаки с Украины. Емельяном, сказывают, Пугача звали, а сам он будто донской казак.
Леонтий носком юфтевого сапога разрыл слежавшиеся прошлогодние листья, мельком взглянул на хмурое небо и промолчал.
Но Дикун не унимался.
— Расскажи, Леонтий, что знаешь, про Пугача.
Над лесом с криком пролетела воронья стая.
— Падаль почуяли, — будто не слыша, о чём говорит Федор, сказал Малов.
— Что ж не отвечаешь? Либо не слыхал ты про Пугача? Говорят, за народ он был?
— Зарядил все Пугач да Пугач, — недовольно перебил Леонтий. — Кому Пугач был, а кому царь Петр Федорович…
Лицо Леонтия стало жёстким.
— Пугачом для помещиков он был да для тех, кто с нашего бедняка шкуру драл, а нам, таким, как я да ты, — царь! Наш, мужицкий царь… Понял? — И глубоко вздохнув, задумчиво, будто вспоминая, начал: — А видеть я его, и впрямь, самолично видел, вот как тебя. Летом это было, засуха захватила нашу деревню. Ни одного дождя не перепало, всё высохло, выгорело на корню. Мор начался. Сначала детишки малые, затем старики помирать стали… Помню, как сейчас, — пошли мы миром к помещику, отцу нынешнего барина, так и так, мол, просим, на колени стали… А он выслушал нас да и говорит: «Это вас бог за грехи ваши наказывает, и я против бога не пойду». Намекал, значит, на тот случай, что кто‑то ему осенью конюшню подпалил. Полдня простояли мы на коленях, а к вечеру велел он нам выдать мякины по десять горстей на душу. Обида нас взяла — горе такое, а он насмехается. Добро б у самого хлеба не было, а то знали, что четыре амбара пшеницей засыпано. В ту пору как раз пошёл слушок, что объявился царь Петр Федорович и идёт он престол свой законный отбирать у неверной жены своей Катерины. И тот царь Петр народ везде поднимает и помещиков карает. Верили мы тем слухам и не верили… Только однажды через месяц видим, забегали в имении, засуетились, подводы грузят, карету подают. Шепнул мне один дворовый: «Пугач, дескать, рядом объявился». Эге, думаю, верно то не Пугач, а сам царь наш батюшка Петр Федорович. А Пугачом его помещики назвали, потому, значит, что крут был он с их братом. Пужал их, как надо.
К вечеру отряд к нам пришёл — казаки, крестьяне. Немалый отряд, целая армия… Вот тут и увидели мы государя нашего. Перво–наперво он нас к ответу призвал, как‑де смели мы дать убечь барину своему, почему не изловили и к нему на суд не представили… А потом сказал, что свободны мы, и отдаёт он нам то зерно, кое в амбарах хранится у барина, и все имущество барского имения.
Так‑то, Федор! Крут был Петр Федорович, не одного пана на перекладину отправил. А нашему брату, крестьянину, милость оказывал, волю давал, землю. За то мы ему премного обязаны были, поддержку оказывали. Вся Волга за него была, казаки яицкие, донские поддерживали.,. Да не только русский люд в его войске был. Инородцы — башкиры, мордва, чуваши — все тянулись под его руку, за ним шли, и всех миловал, всем свободу давал.. Правду он видел и берег её паче глаза… Не продай его казачья старшина, были бы мы все сейчас люди вольные и никто бы не смел чинить нам обид.
Леонтий выколотил люльку о ствол дерева и, запрятав в глубокий карман, ещё раз повторил:
— Так‑то, Федор, кому был Пугач, а нашему брату царь…
Головатый догнал полки только под Кавказской. Четверка сытых лошадей дружно тащила небольшую, на мягких рессорах, тачанку.
Небо было пасмурным, нудно моросил мелкий дождь. Снег сходил с земли, и грязь мерно чавкала под копытами лошадей.
Войсковой судья устало закрыл глаза. Болела поясница. В Екатеринодаре он задержался, отдавая последние указания Котляревскому. Распорядился по дому — ведь не на неделю покидал хозяйство. А теперь торопился, войско догонял. Ноги упёрлись в бочонок с паюсной икрой. Старый судья усмехнулся.
«Доволен будет генерал–аншеф, — подумал он о командующем кавказскими войсками Гудовиче, которому предназначалась икра. — Да и Валериан Александрович не обидится. Небось, такого жеребца, как я ему подведу, в конюшнях у него не сыщется».
Серый тонконогий кабардинец — подарок черкесского князя Батира Гирея— на длинном поводку резво бежал за тачанкой.
«Жаль, конечно, отдавать Зубову этакого красавца, но для собственной пользы лучше не поскупиться».
Откровенно говоря, в поход Головатый отправился неохотно. Было какое‑то смутное беспокойство. А накануне отъезда ни с того ни с сего лопнуло большое венецианское зеркало. Увидев эго, Романовна всплеснула руками: «Не к добру!»
Впрочем, даже не в приметах дело.
Просто не верил войсковой судья в военный талант Валериана Зубова, — случалось ему видеть брата всесильного фаворита в Петербурге. Хромец, а на голове букольки, камзол в кружевцах. А война–дело суровое, она вертопрахов не терпит…
Да и войско в спешке подбиралось несерьёзно. От Головатого не секрет, что станичные атаманы спровадили в персидский поход самую голоту, тех, кто совсем недавно от помещиков сбежал. Многие из этих людей и пороху не нюхали и саблю в руках не держали… Знал это пан войсковой судья, знал, но атаманам не препятствовал. Умел смотреть вперёд. Понимал, что главную казацкую силу надо на Кубани оставлять, у рубежа. Если турки или черкесы рубеж порушить попытаются — тут любой казак за саблю возьмётся, прятаться не будет. Достаток свой, хату, семью грудью отстоит…
А чтоб никто не обвинил его, войскового судью, в том, что он плохое войско по рескрипту государыни выслал, — решил Головатый сам команду над казачьими полками принять. «Вот, мол, глядите, как царицын приказ старик Головатый выполняет: сам, невзирая на годы свои преклонные, с войском поспешил!»
Войсковой судья пригладил ладоныо усы, поправил высокую из чёрных смушек папаху. И вдруг крякнул от досады. Как он мог забыть наказать, чтобы двух работников, купленных им у малороссийского помещика, направили на хутор?
«Нечего баклуши бить, дарма хлеб жрать, — подумал судья, — пусть за скотиной доглядают. Прибуду в Кавказскую, немедля отпишу Тимофею Терентьевичу, пусть передаст мою волю Романовне».
Головатый открыл карие с прищуром глаза, взглянул на широкую спину ездового и, придерживая рукой ножны шашки, встал во весь рост.
— А ну вжарь, Данило, — приказал он казаку. Тот приподнялся, гикнул, и кони сорвались с рыси в намёт, только грязь от колёс полетела.
— Добре, добре, Данило! Люблю так, с ветерком! — крикнул Головатый, глотая свежий ветер.
Поравнявшись с обозом, кони сбавили бег, перешли на рысь. Держась обочины, быстро обогнали гружёные фуры, поравнялись с растянувшимися сотнями.