Собакарь, словно от зубной боли, замотал головой. Ему припомнилась завалюха–хата, голопузые ребята, укутанные в бог весть какую дрянь…
— Ты мне, Федор, душу не мути, мне и без того тошно, — выкрикнул хорунжий. — Была б у меня сила…
Ветер крепчал, свистел в снастях, хлопал парусами. Фрегат качало все сильнее.
Леонтий сказал вполголоса:
— Сила есть, да храбрости мало. Мнится мне, что казаки только на язык вострые, а на деле…
— То ещё бабушка надвое сказала, — возразил Дикун.
— Может, и твоя правда. У нас в деревне вот тоже, пока не пришёл Петр Федорович, только по‑за углами шептались, да и то страшились, чтоб барин либо управляющий не прослышали. А опосля кой‑кто и за топор взялся…
— А ты?
Леонтий не ответил.
Он потянулся, глянул на сумерки, окутывающие берег, и проговорил:
— Спать пора, пошли в трюм!
Густой храп висел в кромешной темени трюма, едко пахло потом, кто‑то разговаривал во сне. Разбросав свитку, Леонтий улёгся у трапа на грязный пол. Ему не спалось, он долго ворочался с боку на бок, старался забыться. Как всегда, в ночной тишине ему вспоминалась дочь, её лицо, перекошенное смертной мукой…
Кто знает, сколько пролежал он — час ли, два.
Ему стало душно. Накинув на плечи свитку, Малое поднялся на палубу и жадно глотнул свежий, солоноватый воздух. Ветер перестал дуть, и море, словно отдыхая от бешеной пляски, было неподвижным. Огромный, чистый, расписанный звёздами полог раскинулся над головой. Вдали на судах горели сигнальные огни.
Леонтий склонился на борт и долго слушал мягкие всплески воды. Море рассказывало о чём‑то, и Малову припомнилась песнь старика гусляра о Степане Тимофеевиче Разине:
«Вот бы быть с ним, со Степаном Тимофеевичем! — подумал Леонтий. — Повернуть бы все корабли, всю буйную казачью силу, да и ударить — на Астрахань, на Царицын… И дальше пойти… Чтоб не плакали больше от горькой обиды мужицкие дочери. Чтоб и семени проклятого барского на берегах Волги не осталось! — Леонтию стало жарко от этих мыслей. — Только б начать…»
Тут, на палубе, и застал Малова рассвет. Один за другим на свежий воздух из трюмов выходили заспанные казаки. Дождавшись Федора, Леонтий отвёл его в сторону.
— Слушай, Федор! А что, ежели захватить сейчас фрегат и податься на Астрахань да Царицын, люд поднять городской — и вверх по Волге? То веселее было бы, чем на кызылбашцев идти…
Дикун бросил хмурый взгляд на Леонтия и вздохнул.
— Ничего с этого не получится!
— Почему?
— Не выйдет! Не пойдут казаки на такое дело.
Если и возьмёмся мы за пищали и сабли, так на Кубани. Мы на старшин злые, вот на старшин и поднимемся. А на Волгу нам не с руки. Не одолеть нам всех панов…
— Одним казакам не одолеть, — согласился Леонтий. — А с нашим братом… Петр Федорович царь был и то нас, крестьян, в своё войско звал. А Разин? Вот и нам мужиков поднять.
— Нет! — Дикун покачал головой. — Пугач и Разин ничего сделать с панами не могли, а ты о таком помышляешь…
А на кораблях, как искра в сухой мякине, тлело начавшееся ещё с Астрахани тайное недовольство. И причин к нему было хоть отбавляй. Когда в начале мая к астраханской пристани подошёл флагманский фрегат «Царицын» с транспортными судами и черноморцы начали погрузку, один из казаков сорвался с трапа в Волгу. Плавать он, видать, не мог и камнем пошёл на дно.
— Не миновать беды! — шептались бывалые астраханцы. — Мало кто домой из этого похода вернётся, многих мертвяк за собой потянет…
И правда, дня не проходило, чтобы кто‑либо из казаков не погружался навеки в морскую пучину. От лихорадки умерло четверо. Еще один в море упал. От живота человек десять померло.
«Все помрём, коли назад не воротимся! Офицерам да старшинам — горя мало, они винище лакают. А нам гнилую воду дают, от неё и лихорадка, и другие напасти!»
«Назад надо поворачивать!» — шептались казаки.
Дошли слухи об этих разговорах до контр–адмирала Федорова. Встревожился он, позвал к себе Головатого. Тот явился немедленно. Вошел в адмиральскую каюту чуть сутулясь, большой, грузный, с отвисшими усами, уселся в обтянутое красным плюшем кресло.
— Антон Андреевич, ведомо ли вам настроение казаков? Большое беспокойство оно у меня вызывает.
Головатый спрятал улыбку в пушистых усах.
— Моим казакам, господин адмирал, ваш морской климат не по здоровью пришёлся. От этого они и в разговор пускаются. Погодите, сойдём на берег, куда все денется.
Федоров поджал тонкие губы, покачал головой.
— В хорошем войске первое дело — послушание.
— Казаки не монахи–послушники, — насмешливо возразил войсковой судья. — Матушка–царица знает, что за войско — черноморские казаки. Так что не вам, господин адмирал, их позорить.
На бледном лице контр–адмирала проступили багровые пятна. Сдержав гнев, он пожал плечами.
— Смотрите сами! Мое дело упредить. Вы хоть и числитесь под моим началом, но сами немалый опыт имеете и указывать вам я не берусь.
— Добре, добре! — миролюбиво согласился Головатый. — Не извольте беспокоиться. На берегу я смутьянов велю киями поколотить. А за упреждение покорно благодарствую.
— Я бы, Антон Андреевич, может, и не обратил бы вашего внимания, да смутьяны стали сеять семя недовольства в матросских кубриках, — тихо, почти шёпотом заговорил адмирал. — Боцман донёс, вчера он слышал, один хорунжий, как его… — Федоров взглянул в тетрадь. — Ага! Со–ба–карь! Так вот этот Собакарь говорил, что ваши старшины и наши флотские офицеры над людьми измываются…
— Ах он, бисов сын, — вскипел Головатый. — Да я собственноручно на нём кий обломаю! Но рубака он добрый, я его знаю…
На бледном лице Федорова мелькнула презрительная улыбка.
«И этот человек в близком знакомстве с государыней. Бог мой! — подумал он. — А говорят о его высокой культуре. Да он мужик, истинный сиволапый мужик!»
— Это ваше дело, Антон Андреевич, — заговорил адмирал. — Ваши казаки, вам их лучше знать. И Собакарь ваш офицер. Это у вас же говорят: «Что ни зван, то и пан».
Головатый нахмурился. Он понял, что адмирал намекает и на его происхождение.
«Ах ты, немочь бледная! — подумал Антон Андреевич. — Ну, ладно, кишка свинячья!»
И, словно не сознавая колкости своих слов, проговорил вслух:
— И то, господин адмирал, — всех мамки голыми родят. Только одни матушке–царице служат честью, а другие спесью…
Адмирал все с той же презрительной усмешкой пожал плечами.
Через час в каюте Головатого собрались старшины. В открытый иллюминатор тянуло свежим ветерком. С палубы доносились отрывистые слова команды: матросы меняли паруса. Вечерело.
Вошел вестовой казак, зажёг свечи. Желто–розовые язычки закачались, и один из них погас. Казак прикрыл иллюминатор и вышел на цыпочках.
— Вы, Панове, верно, ведаете, для каких целей я вас собрал! — Головатый исподлобья окинул взглядом сидящих.
Все молчали. Сотники Лихотний и Павленко переглянулись. Есаул Смола кашлянул в кулак.
Головатый обвёл всех строгим взглядом.
— А собрал я вас всех, панове, чтоб напомнить вам, что волею бога и по милости государыни нашей, матушки Екатерины Алексеевны, мы поставлены командовать славным войском Черноморским.
В каюте стояла гробовая тишина. Слышно было, как на палубе отбили склянки и что‑то прокричал сигнальный. Чернышев сопел, подперев большими руками подбородок, Великий не сводил с Головатого глаз. Старый есаул Белый, родственник покойного кошевого, мирно дремал, изредка дёргая головой, как конь от назойливой мухи.
Фрегат покачивало.
«Не на нас ли с Чернышевым намекает?» — подумал Великий и беспокойно заёрзал на своём месте.
А Головатый тем же суховато–повышенным тоном продолжал:
— Дошли до наших ушей слухи, что смутьяны подбивают казаков к неповиновению. И хоть верю я, что не пойдут наши казаки на сие, вам строго-настрого надобно следить за людьми. Особо пока мы в плавании. Сами видите, что дорога нелёгкая, хоть кого вымотает. Да и безделье, бывает, с ума кое–кого сводит. Так мой наказ таков: поймаете злоумышленника, ведите ко мне, кто бы ни был. Будет вам ведомо, что хорунжий Собакарь за не–дозволенные речи от должности своей мною отстраняется и звания лишён.