Дикун поднял руку.
— Тише, други!
Постепенно все смолкли. Федор повернулся к Чернышеву.
— Бот ты, пан полковник, твердишь нам, что эта бумага подписана самим царём. Так до бога высоко, а до даря далеко, ему нужд наших не видно! А вот наш тебе сказ: уводи полки на Кубань! Такова наша воля. Правильно я речь веду?
— Верна–а! На Кубань!
— А не поведёте нас, — сами уйдём. Оставайтесь тогда одни, ждите, пока смерть придёт.
— Верно! Сидим тут, как квочки, и не на войне и не дома.
Выждав, пока казаки угомонились. Чернышев заговорил:
— Не могу! Нет, не могу уйти без высочайшего указа. — И немного погодя: — Но обещаю, что сегодня же отпишу о нуждах ваших и требованиях главнокомандующему, а он самому государю донесёт. Надеюсь, что ответ не заставит ждать. Через месяц–другой вам, черноморцы, дозволят уйти по куреням… А пока — расходись! Кулеш уже, должно, поспел.
Казаки нехотя, медленно расходились с майдана.
— Ну, Дикун, — изогнув по–воловьи шею, прошипел Чернышев. — Помни, здесь тебе не Сечь Запорожская, а царёво войско. — Лицо полковника побагровело от злости. — Эдак и до Сибири достукаешься.
Федор только прищурился.
— Ты, пан полковник, осторожней на поворотах, ненароком оскользнешься.
И круто повернувшись, пошёл вслед за удаляющимися товарищами.
Глава III
Первыми о весне известили многочисленные стаи скворцов. Они облепили осокорь во дворе Андрея Коваля, колодезный журавель с привязанным вверху колесом от телеги. Они весело гомонили, пересвистывались, хотя настоящей весны ещё не было.
За двором — степь. Ни конца ей, ни края. Сошел с неё снег, и стоит она бурая, поросшая высохшим на корню бурьяном, ожидая весенней солнечной ласки.
Небо ещё хмуро и серо. Но на крыше приземистой кузницы, крытой дёрном, уже вылезли зелёные стрелки травы. Набухли клейкие почки на осокоре— вот–вот лопнут и распустятся нежными лепестками…
Андрей Коваль с утра натягивал шины на ободья. В кузнице угарно и дымно. Огонь, раздуваемый время от времени огромными мехами, выхватывал из темноты закопчённые сажей стены и потолок.
К вечеру, когда Коваль собрался кончать работу, к кузнице подкатила бричка. От забрызганных грязью коней валил пар, они тяжело водили боками. Грязь толстым слоем намоталась на колеса.
— Бог помощь, Андрей! — Возница спрыгнул на землю и, согнувшись, чтобы не удариться о низкую дверную коробку, вошёл в кузницу.
Коваль отложил кувалду в сторону, вытер руки кожаным фартуком.
— Вечер добрый! — узнал он Митрия, батрака Балябы. — Что тебя загнало к нам? Может, дорогу в Васюринскую потерял?
— Да не–е-е–т… — протянул Митрий. — Ушел я от Балябы. А жить‑то надо… Вот и нанялся к другому. У Кордовского я в работниках. Сейчас на хутор послали, чабанам соль везу.
Митрий закашлялся, помолчал, глядя на меркнущие угли. Немного погодя пожаловался:
— Баляба‑то за работу так ничего и не дал… Да что, кабы только мне… Сейчас уже другого заарканил… Тоже из Расеи, беглый.
Андрей снял фартук, положил на наковальню и принялся собирать инструмент.
Вышли из кузницы на улицу.
— Дядько Митрий! — окликнул звучный женский голос. Они обернулись. Из двора Кравчины к ним спешила Анна.
Митрий обрадовался.
— Аннушка! А худющая‑то какая.
В глазах Анны тоска.
— Чай все по дому скучаешь?
Анна не успела ответить. Из хаты вышел Кравчина, сердито позвал:
— Ганна!
Она заторопилась.
— Я пойду. Прощевай, дядя Митрий. А как там дома?
И даже ответа выслушать не успела.
— Эх, видно, и жизнь у неё! — сокрушённо вздохнул Митрий. — Позарился‑таки атаман на богатство…
Из степи, надрывая душу, донёсся вой голодного волка. Кони испуганно зафыркали.
— Вишь, проклятые‑то, к самой станице подходят. Сейчас чабаны не зевай, гляди в оба. Самое время для волков. Ежели позволишь, заночую я у тебя, дорога‑то дальняя, кони притомились. Да ещё эти серые атаманы бродят по степу.
— Добро пожаловать, — пригласил Коваль.
Митрий закашлялся, прижал руку к груди и сплюнул тёмный сгусток крови. Лицо его побледнело, на лбу выступил пот. Коваль взглянул на него.
— Что с тобою?
— В грудях болит… Послал нас Кордовский после нового года, троих работников, в низовья красной рыбы изловить, для Котляревского, что ль, потребовалось. А погода‑то стояла студёная. Сделали мы проруби, зачали, значит, багрить, я и поскользнулся, в полынью угодил…
На другое утро, проводив Митрия, Андрей управлялся в конюшне. Ветер раскачивал двери, и они скрипели на петлях. Поддев вилами сено, Андрей с маху бросил его в кормушку лошади. Та покосилась на хозяина, фыркнула. Шершавой мозолистой рукой Коваль похлопал её по холке.
— Застоялась! Скоро, скоро в степь выедем. Чуешь весну? — ласково проговорил он.
Вспорхнула и перелетела с балки на балку не улетевшая в тёплые края бог весть почему белогрудая ласточка, защебетала весело.
Небогатое хозяйство у Андрея Коваля — лошадь и свинья. Да и это нажил уже на Кубани.
Отец оставил ему в наследство пару лошадей и корову. Но случилась беда: дорогой на Кубань, у Перекопа, в одну из ночей лихие люди угнали коней. А беда не ходит в одиночку: не прошло и полгода — пала корова. Теперь все никак не может Андрей скопить денег, чтобы купить другую. Вот на прошлой неделе приторговал красную телку у Кравчины, пошёл забирать, а тот передумал, не захотел продать. Теперь Коваль решил переждать до ярмарки, может, там попадётся коровка по его деньгам.
— Дядько Андрий! А дядько! — позвал кто‑то.
Коваль вышел из конюшни. У плетня стоял долговязый казачонок, дневаливший в станичном правлении.
— Что случилось?
— Дядько Андрий! Атаман кличет на сход!
— Добре, — кивнул Коваль.
— Только зараз, — -уже уходя, предупредил дневальный.
Закрывая кузницу, Андрей думал: «С утра собирает, не иначе, как землю юртовую переделять будут… Послушаем, как они там рассудили».
Коваль пришёл в правление самым последним. Впереди на длинных лавках расселись местные богатеи: Кравчнна, одинокий дед Ляшенко, два брата Хмельницких да ещё три–четыре таких же, как они.
Андрей протиснулся, встал у стенки, среди бедняков.
— Насчет земли? — спросил он у молодого казачка с перебитым носом.
Тот кивнул:
— Сегодня будут нашего брата без ножа резать.
Земля войсковая по куреням расписана. Каждому юрту— своя. У бедноты пай невелик, да и тот зачастую тут же на сходе в аренду сдавали, потому что нечем было ту землю обрабатывать и траву на сено косить тоже не для кого…
Из‑за стола, крытого потёртым красным сукном, поднялся одетый в мундир хорунжего станичный атаман Прокофьевич. Все стихли. Атаман оперся вытянутыми руками о стол:
— Прошу вас, казаки, пока писарь, — тут Прокофьевич кивнул в сторону лысого станичного писаря, выводившего каракули на голубом листе, — пока писарь закончит своё дело, выслушать поступившее прошение.
Атаман откашлялся:
— Обратился до нас крестьянин Орловской губернии Савелий Пахомов с просьбой приписать его в казаки нашей станицы.
Тут только Коваль заметил измождённого, одетого в серый домотканый армяк человека лет сорока.
Дед Ляшенко, опершись сучковатой палкой в подбородок, хрипло спросил:
— Крепак? — Его маленькие глаза сверлили крестьянина, — От барина втик?
Тот испуганно затряс головой:
— Не!
Кто‑то ехидно бросил:
— Казак расейский!
Атаман, разгладив усы, прищурился:
— Я, Панове, так думаю. Приписать мы его припишем, войско наше в людях превеликую нужду имеет. Да к тому же нашей станице осенью надобно на кордон замену высылать. Вот пусть Савелий и послужит обчеству. В благодарность.
— Нехай! В час добрый! Хай послужит товариству! — одобрительно загудели казаки.
— А пока, — кивнул атаман в сторону одного из Хмельницких, — Василь Хомич не прочь взять его к себе на жительство.