— Добре! — выкрикнул дед Ляшенко.

Котляревский покосился на него, продолжал.

— А в чём наша сила? Сила наша в том, что мы друг за дружку должны стоять! А вот до нас дошла жалоба ваших станичников — жалуются они на атамана. Наделами недовольны. Так, спрашиваю?

— Так! — нестройно выкрикнуло несколько голосов.

— А я считаю, что не так! Поделена земля правильно. Вот ты как считаешь? — ткнул он пальцем в Ляшенко.

— Правильно!

— А ты? — палец наказного остановился на Хмельницком.

— По законам! — пробасил тот.

— А вот как ты об этом думаешь? — обратился он к Кравчине.

— Землю полюбовно делили.

— Брешете, хапуги вы! — выкрикнул кто‑то.

— Что, что? — повысил голос наказной, — Кто это сказал?

Никто не отзывался.

— Я говорю ещё раз, делёж земли, считаю, произведён по закону, — голос Котляревского стал резким. — Старшинам и справным казакам, у коих скота больше и кто заслуги перед войском имеет, законом определены большие земельные нарезы. А тем, кто будет смуту вносить, в нашем товаристве места нет. Гнать будем из своего войска! Вот и всё, что я хотел вам сказать. А теперь можете идти. Кто чем недоволен — останься.

Нахлобучивая папахи, один за другим выходили станичники из правления, растекались кучками по улице, обсуждая слова наказного.

Казачок с перебитым носом говорил Ковалю:

— Нашли кому жаловаться. Черт черту око не выколет…

А в правлении остались только Котляревский, станичный атаман и Кравчина, которому наказной приказал задержаться.

— Ну вот, и жалобщиков нет. Все довольны, — потёр руки Котляревский. — Теперь отдохнуть и в дорогу. Завтра еду в Усть–Лабу. Заночую у тебя, Григорий Дмитриевич. Не против?

Тимофей Терентьевич спал как никогда крепко. Пробудился он оттого, что кто‑то осторожно звенел посудой. Было уже светло. Через чуть приоткрытые веки наказной увидел молодую статную женщину.

«Жена Кравчнны! — догадался Котляревский. — Анна, кажется».

Не открывая полностью глаз, наказной любовался молодой казачкой.

Она кого‑то напомнила атаману. Котляревский ещё окинул её взглядом и вдруг вспомнил. Лет двадцать тому назад, под Варшавой, судьба забросила его к одному польскому пану, у которого была красавица дочь, Людвига.

«До чего же Анна похожа на Людвигу!» — подумал Котляревский.

Старое нахлынуло, разбередило душу…

«Людвига–Анна… Анна–Людвига», — мелькало в голове.

«Это не Людвига, это Анна, жена Кравчины», — отгонял атаман навязчивую мысль.

А глаза атамана уже ощупывали женщину.

Анна обошла стол и стала совсем рядом с ним, складывая грязную посуду на глиняное блюдо.

— Анна, — тихо окликнул Котляревский.

Она вздрогнула, повернулась к нему.

— А Григорий Дмитрия дома?

— Ушел куда‑то. — И тут же виновато добавила: — Разбудила я вас? Хотела тихо…

— Нет, Аннушка, я уже не сплю давно, тобой любуюсь. — Котляревский взял её за руку, силой притянул к себе. — Сядь!

Анна неловко отталкивала его.

— Ой, что вы!

— Расскажи мне, отчего невесёлая такая?

А цепкие руки уже клонили Анну к подушке.

— Пустите! — рванулась она.

Но он уже целовал её губы, лицо, все шептал: «Анна, Анна–Людвига…»

Они не заметили, как в приоткрытую дверь заглянуло искажённое гневом лицо Кравчины. Заглянуло и снова исчезло.

Анна не видела, как уезжал наказной, не слышала, как поздравил он хмурого Кравчину с производством в хорунжие.

Анна забилась в тёмном углу сарая, дала волю слезам.

В сарае едко пахло прелью, кони, отфыркиваясь, жевали овёс, нетерпеливо перебирали копытами.

Анна лежала ничком. Плечи мелко вздрагивали. Она не слышала, как в сарай вошёл Григорий, всматриваясь в темноту, снял с колка связанные вчетверо ремённые вожжи.

Бил он молча, с остервенением. Бил, пока она, обессиленная от боли и крика, не затихла в беспамятстве. Только тогда, повесив вожжи, вышел.

Анна очнулась оттого, что кто‑то горячим, шершавым языком лизал ей лицо. Не открывая глаз, протянула руку, погладила мохнатую спину собаки. Подумала: «Собака и та жалость имеет».

Пересиливая боль, со стоном села, провела ладонью по изорванной в клочья кофте. Рука стала липкой от крови. Попробовала прикрыть обнажённую грудь. Хотелось плакать, но слез не было. Вместо них накипала безнадёжная, горькая ненависть.

Стиснув зубы, подползла к стене. Ухватившись за столб, поднялась. От боли потемнело в глазах.

Рука нащупала вожжи. В голове мелькнуло: «Повеситься, чтоб не мучиться». Но тут же вдруг вспомнила Федора, вишнёвые зори над Кубанью.

Вспомнила на мгновение, и снова на душе пусто.

Отдернув руку от вожжей, она медленно, придерживаясь за стену, вышла во двор. От яркого солнца закрыла глаза, постояла и, шатаясь, как пьяная, пошла к колодцу.

Наклонившись над замшелой колодой, из которой поили скотину, она умылась холодной водой, напилась из бадьи и только после этого вошла в хату.

Глава V

Петом 1797 года возвращались черноморцы из персидского похода в родимые места. Неприветливо встретила их Кубань. Лето выдалось знойное, засушливое. Третий месяц не было дождя. Ночами гремел где‑то вдалеке гром, полыхала молния, а днём ослепительно сияли чистое небо и знойное солнце. Земля просила влаги. Она покрывалась змеиными трещинами. Желтела, выгорала трава, дикие груши роняли невызревшие плоды.

Скот изнывал от бескормицы и зноя. Ночами в кошарах раздавалось жалобное блеяние.

«Не предаждь нас в руце сухости», — молились казачки, выгоняя по утрам коров и овец.

Но, видно, в то лето гневен был бог на кубанскую землю. Пересыхали тихие степные речки, сладкий смрад стоял над лиманами от гниющей рыбы…

В первых числах августа миновали полки Усть–Лабу. Прошли крутым берегом Кубани, мимо Александровской крепости. Шли казаки, изнемогая от зноя, пропотелые и грязные. У многих на сумрачных, пыльных лицах струйки пота проложили причудливые бороздки.

— А что, Федор, — окликнул Дикуна Шмалько, — сдаётся мне, не радо нам начальство. Совсем не радо… Никто не встречает нас, навроде мы проклятые.

Откуда было знать черноморцам, что ещё в мае, когда Кордовский передал прибывшему из Петербурга Котляревскому письмо Чернышева, в котором тот писал о беспорядках на острове, вскипел новый атаман, строжайше повелел почёт полкам при встрече не оказывать, а главных зачинщиков по возвращении арестовать и повести над ними дознание…

Дикун поддакнул.

— Сукин сын Чернышев, укатил поперёд нас в Екатеринодар, верно, с доносом.

— Они с Котляревским за нас возьмутся.

— А ничего! Это не на Саре. Тут нас солдатами не запугают. — Дикун махнул рукой. — Хай им грец, со всеми. Давай споём лучше, Осип.

О полёты да полёты, черна галко,
Да на Дом рыбу исты, —

тихо запел Дикун, а Осип басом подхватил:

Ой, принесы да принесы, черна галко,
От Калныша висти!

К поющим присоединились Собакарь и Половой. Ефим, повесив на ружье свитку, шёл, насвистывая. На вороном жеребце, обгоняя колонну, пропылил есаул Белый.

— Что, пан есаул, парко? — насмешливо окликнул его Половой.

Белый бросил недобрый взгляд, хлестнул жеребца.

— Давай, давай, пыли! — крикнул вслед начальству Половой.

Поредели полки. Добрая половина казаков сложила головы на берегах Каспия. Не у одной матери выест горючая слеза очи.

Идут черноморцы оборванные, заросшие. Угрюмо смотрят по сторонам. Что может сулить казаку засуха?

Да и обокрали старшины казаков в походе. Казну войсковую переполовинили, провиант на сторону продавали.

— Что‑то мне сдаётся, что разойдутся казаки по куреням молчком и обид своих не выкажут, — заговорил Никита.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: