«Зеленая лампа» была связана не с революционными организациями, а с театром и с театральными кулисами. Правда, большинство членов веселого общества интересовалось не столько искусством, сколько любовными приключениями с воспитанницами театрального училища, но были и настоящие знатоки театра. Никита Всеволожский сочинял и переводил пьесы; А. Д. Улыбышев[374] писал серьезные музыкальные рецензии, а значительно позднее издал большую книгу о Моцарте, получившую известность не только в России, но и в Европе; Пушкин в те годы очень интересовался театром. Об этом свидетельствуют, между прочим, его оставшиеся в черновике «Мои замечания о русском театре». В них есть любопытная страница с характеристикою тогдашнего зрительного зала. «Что такое наша публика? пишет Пушкин. — Пред началом оперы, трагедии, балета молодой человек гуляет по всем десяти рядам кресел, ходит по всем ногам, разговаривает со всеми знакомыми и незнакомыми. «Откуда ты?» — «От Семеновой[375], от Сосницкой[376], от Колосовой[377], от Истоминой[378]». «Как ты счастлив!» — «Сегодня она поет — она играет — она танцует — похлопаем ей вызовем ее! она так мила! у нее такие глаза! такая ножка! такой талант!..» Занавес подымается. Молодой человек, его приятели, переходя с места на место, восхищаются и хлопают. Не хочу здесь обвинять пылкую, ветреную молодость, знаю, что она требует снисходительности. Но можно ли полагаться на мнения таких судей?..»

Участники «Зеленой лампы» едва ли не те самые молодые люди, которых изобразил здесь Пушкин. Поэт скептически относился к репутациям актеров: «Трагический актер заревет громче, сильнее обыкновенного; оглушенный раек приходит в исступление, театр трещит от рукоплесканий».

Значит, и раек не лучше партера. Солидные зрители кресел, пожалуй, хуже и молодых повес, и буйного райка. Эти солидные люди, «носящие на лице своем однообразную печать скуки, спеси, забот и глупости», суть самые вредные зрители, охлаждающие актеров своим тупым и надменным равнодушием. Но истинный талант побеждает даже эту убийственную косность привилегированного общества. Такова Семенова. Она обладает талантом оригинальным. «Бездушная французская актриса Жорж[379] и вечно восторженный поэт Гнедич могли только ей намекнуть о тайнах искусства, которое поняла она откровением души».

Пушкин перечисляет достижения ее репертуара: «она украсила несовершенные творения несчастного Озерова[380]», она воскресила гений французских классиков в стихах Катенина, «полных силы и огня, но отверженных вкусом и гармонией», «Семенова не имеет соперниц». В этих заметках Пушкин полемизирует с определенной партией. Это видно из его оценки Колосовой, которую поддерживал Катенин. Пушкин напоминает об ее дебюте. Колосова выступила при плесках полного театра — «молодая, милая, робкая». «Семнадцать лет, прекрасные глаза, прекрасные зубы (следовательно — частая, приятная улыбка), нежный недостаток в выговоре обворожил судей трагических талантов». «Чем же все кончилось? Восторг к ее таланту и красоте мало-помалу охолодел». Он объясняет снижение Колосовой не дурным вкусом публики, а ее отношением к искусству. Она, оказывается, должна менее «заниматься флигель-адъютантами его императорского величества, а более своими ролями». Она должна подражать не внешним приемам Семеновой, а «присвоить и глубокое ее понятие о своих ролях». Кажется, у Пушкина было и личное раздражение против Колосовой. Он посвятил ей эпиграмму[381], в которой потом раскаивался. Как бы скептически Пушкин ни относился к зрительному залу и к любимцам публики, сам он любил театр. Сосланный на Юг, он скучает без «игр Мельпомены[382]». Гнедичу он писал: «Мне брюхом хочется театра».

«Зеленая лампа» и театр сочетаются во что-то нераздельное в его тогдашнем представлении. Так, Як. Толстому он пишет: «Что Всеволожские? Что Мансуров? Что Барков? Что Сосницкие[383]? Что Хмельницкий[384]? Что Катенин? Что Шаховской? Что Ежова[385]? Что граф Пушкин[386]? Что Семеновы[387]? Что Завадовский[388]? Что весь Театр?»

«Весь Театр» и участники «Зеленой лампы» — это нечто нераздельное. Уланы, гусары, актеры, игроки — все смешалось в беспорядке ночного кутящего Петербурга. И позднее, в 1823 году, когда Пушкин писал первую главу «Онегина», эти годы испытанного им увлечения театром соединялись в его воображении с нравами «золотой молодежи». Онегин, пообедав не с кем иным, как с Кавериным, спешит в театр, где он, «непостоянный обожатель очаровательных актрис, почетный гражданин кулис»[389], с такою же небрежностью, как и все прочие члены «Зеленой лампы», «идет меж кресел по ногам».

Двойной лорнет скосясь наводит

На ложи незнакомых дам;

Bсe ярусы окинул взором,

Всё видел: лицами, убором

Ужасно недоволен он;

С мужчинами со всех сторон

Раскланялся, потом на сцену

В большом рассеянье взглянул,

Отворотился — и зевнул.

И молвил: «Всех пора на смену;

Балеты долго я терпел,

Но и Дидло мне надоел».[390]

Но самому Пушкину Дидло[391] не надоел. Недаром он сделал примечание к этой главе: «Балеты Дидло исполнены живости, воображения и прелести необыкновенной. Один из наших романтических писателей находил в них гораздо более поэзии, нежели во всей французской литературе». Сам Пушкин не был тем блазированным повесой[392], каких вокруг него было немало. Сам он своей артистической душой любил театр и не зевал в нем, как его Онегин. Об этом три незабываемые строфы первой главы XVIII–XX. Они предвосхищают труд биографа:

Волшебный край! там в стары годы,

Сатиры смелый властелин,

Блистал Фонвизин[393], друг свободы,

И переимчивый Княжнин[394];

Там Озеров невольны дани

Народных слез, рукоплесканий

С младой Семеновой делил;

Там наш Катенин воскресил

Корнеля гений величавый;

Там вывел колкий Шаховской

Своих комедий шумный рой,

Там и Дидло венчался славой.

Там, там под сению кулис.

Младые дни мои неслись.

Нет, Пушкин увлекался не только легкостью закулисных нравов. Если он ухаживал за актрисами, балагурил и сквернословил, подчиняясь стилю какого-нибудь Мансурова или Щербинина, это еще не значит, что для него театр исчерпывался интересами алькова или светской моды. Портрет Истоминой в XX строфе первой главы тому доказательство:

Блистательна, полувоздушна,

Смычку волшебному послушна,

Толпою нимф окружена,

Стоит Истомина; она,

Одной ногой касаясь пола.

Другою медленно кружит,

И вдруг прыжок, и вдруг летит.

Летит, как пух от уст Эола[395];

То стан совьет, то разовьет,

И быстрой ножкой ножку бьет.

Он смотрит на Истомину глазами артиста прежде всего. Кроме «Зеленой лампы» был еще один театральный центр в столице. Это «чердак» Шаховского. Автор комедий, направленных против Карамзина и Жуковского, теперь не кажется Пушкину таким ничтожным и вредным писателем, как это ему казалось в лицее. Впрочем, и в лицее в 1815 году, записывая свои «мысли о Шаховском», он замечает, что он «неглупый человек».

Катенин уговорил Пушкина поехать на «чердак». Шаховской принял его с распростертыми объятиями. Этот толстый, пузатый урод с крючковатым носом, несколько шепелявый, считал себя знатоком сцены и обучал актеров их ремеслу. Ежова, о которой справлялся Пушкин у Як. Толстого, была сожительницей Шаховского. Она играла комических старух. Чета была гостеприимна и любезна. Пушкин был доволен своим новым знакомством. Позднее, в письме к князю Вяземскому, он писал про Шаховского: «Он, право, добрый малый, изрядный автор и отличный сводник». Последнее замечание было не лишено оснований. На «чердаке» бывали не только театралы, но и актрисы всех возрастов и рангов. Шаховской нередко покровительствовал любовным интригам.

И вот на этом самом «чердаке» бывал и встречался с Пушкиным граф Федор Иванович Толстой[396], прозванный Американцем, которого Лев Толстой, его двоюродный племянник, считал «необыкновенным, преступным и привлекательным человеком». Он видел своего двоюродного дядюшку в детстве. У него было «прекрасное лицо, бронзовое, бритое, с густыми бакенбардами до углов рта, и также белые курчавые волосы». Этот «преступный» человек провел жизнь, полную странностей и приключений. Он участвовал в кругосветном плавании, побывал в русских американских колониях, за что-то был высажен адмиралом не то на Камчатке, не то на Алеутских островах, и чуть ли не пешком вернулся в Петербург после всевозможных авантюр. Он был дерзкий бретёр[397], азартный игрок и, может быть, «игрок наверняка». Вместе с тем он был даровит и остроумен. Пушкин считал его своим приятелем, но незадолго до высылки поэта на Юг по Петербургу распространили о поэте нелепую сплетню[398]. Пушкин последний узнал, что автором этой сплетни был Толстой-Американец, и несколько лет тщетно ждал с ним встречи, чтобы вызвать его на поединок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: