Брюсов, естественно, боялся символизма, ибо он чувствовал, что символизм обязывает, а он хотел остаться не связанным каким бы то ни было миросозерцанием. Еще в книге «Tertia vigilia»он заявил, «что в мире много истин есть, как много дум и слов».

Противоречий сладких сеть

Связует странно всех;

Равно и жить и умереть,

Равны Любовь и Грех.[277]

Брюсов был декадентом, не таким последовательным и бесстрашным в своих последних выводах, как Федор Сологуб,[278] но он все-таки был подлинным декадентом в том смысле, что одиночества своего не мог да и не хотел преодолеть. Он был готов иногда как-то принять «общественность», но лишь условно, не по существу, а лишь как «средство», как неприятный, но порою необходимый компромисс. При возникновении «Нового пути» он предсказывал этому журналу неудачу, потому что религиозные темы казались ему совершенно не нужными и в наше время бессодержательными. При встречах он всегда говорил о руководителях «Нового пути» иронически, хотя и не отказывался от сотрудничества в этом журнале.

В Петербурге тогда было совсем иное настроение. Политика была на третьем плане, на втором — эстетика, а на первом — вопросы «религиозного сознания». Было два центра — дом Мурузи на Литейном,[279] где жили Мережковские, и позднее — знаменитая «башня» на Таврической, где процветали «среды» Вячеслава Иванова.[280] Оба эти салона были чужды Брюсову. Он предпочитал Москву, где он, признанный мэтр, окруженный толпою почтительных учеников, не сталкивался с требовательными, острыми и подчас страшными темами, которые волновали петербургских философствующих поэтов. В Москве было уютнее и спокойнее. В Московском литературном кружке,[281] где устраивались собрания так называемой «Свободной эстетики»,[282] участники бесед не касались «проклятых вопросов». Тут была «тишь да гладь», а если происходили недоразумения, то на почве безвредного соперничества того же Брюсова с Бальмонтом, причем споры всегда оканчивались более или менее благополучно.

Брюсов был цельный человек. И в своей законченности он был прекрасен, как прекрасны и его точные, четкие, ясные и нередко совершенные стихи. Но Брюсов был не только поэт; он был делец, администратор, стратег. Он деловито хозяйничал в «Весах», ловко распределял темы, ведя войну направо и налево, не брезгуя даже сомнительными сотрудниками, если у них было бойкое перо и готовность изругать всякого по властному указанию его, Валерия Яковлевича.

Иные услужливые сотрудники «Весов» пересолили, правда, в своем чрезвычайном усердии и стали непристойно превозносить своего вождя, уверяя легковерных, что Брюсов — второй Пушкин.[283] Вероятно, Брюсов почувствовал бестактность этих льстецов и под конец старался освободиться от них, но выбраться из этого болота было не так-то легко.

Одно время Брюсов поговаривал о своем переезде в Петербург, но отложил свое намерение, чувствуя, очевидно, что там ему не пришлось бы царствовать по-московски. Атмосфера тогдашнего Петербурга была для него неподходящей. Петербург пушкинской «Пиковой дамы» и «Медного всадника», гоголевского «Невского проспекта» и «Шинели», Петербург Достоевского — вся эта безумная фантастика делала город волшебным и призрачным. А Брюсов при всем своем декадентстве был очень трезвый и бытовой человек, хороший директор Литературно-художественного кружка, домохозяин и вообще «позитивист». Идея «неприятия мира» внушала ему отвращение и ужас.

В конце 1904 года произошел разрыв моих отношений с Мережковскими. Последствием этого было закрытие «Нового пути». Вместо него возник, по моей инициативе, новый журнал — «Вопросы жизни». Это был первый журнал в России, который пользовался авторитетом в широких культурных кругах и последовательно печатал на своих страницах символистов, до того времени гонимых и непризнанных. Брюсов сразу понял значение «Вопросов жизни». Из его писем ко мне видно, как он охотно и настойчиво стремился к постоянному сотрудничеству в «Вопросах жизни». «Весы» все еще были «прихотью московского мецената» в глазах тогдашней публики, а Брюсову хотелось более широкого поприща для своей литературной деятельности. Я ему был совершенно чужд, но он считался со мною, потому что у меня в руках был тогда самый важный стратегический пункт — литературный отдел «Вопросов жизни». Как только прекратился этот журнал, отношение Брюсова ко мне резко изменилось. Эту метаморфозу нетрудно заметить, читая брюсовские письма.

Эта враждебность Брюсова совпала с эпохою так называемого «мистического анархизма» после выхода в свет «Факелов» и книги, написанной мною совместно с Вячеславом Ивановым. Началась полемика. Кампанию вел против меня не один Брюсов. Иным я вовсе не отвечал, усматривая в нападках на меня мотивы, не имеющие никакого отношения к литературе, но от литературного поединка с Брюсовым я не уклонился. В ответ на его статьи появились мои статьи в «Золотом руне»,[284] в «Перевале». Наша с ним переписка прекратилась весною 1907 года после моей рецензии на его книгу «Земная ось».[285]

Теперь, когда Брюсов среди ушедших от нас, я чувствую, что в моих с ним отношениях, в борьбе, которую мне довелось вести против него, правда не всегда была на моей стороне. Я не хочу этим сказать, что я теперь разделяю его миросозерцание. Напротив, оно мне совершенно чуждо. Но иногда он был прав формально. Я недостаточно ценил прежде форму саму по себе. Я был небрежен и неосторожен. Брюсов был на страже точности, дисциплины и совершенства. И как это было прекрасно и необходимо в то время!

Воистину, работа над формой уже сама по себе дело благочестивое. Брюсов потрудился в поте лица. И не случайно он свою «мечту» сравнивает с волом:

Вперед, мечта, мой верный вол!

Неволей, если не охотой!

Я близ тебя, мой кнут тяжел,

Я сам тружусь, и ты работай![286]

И Брюсов исполнил честно и свято свой долг труда — нелегкого и ответственного. Он не был одним из тех счастливых прозорливцев, которые приходят, может быть, раз в столетие, чтобы открыть людям какую-нибудь величайшую правду, как Данте,[287] Сервантес[288] или Достоевский. Он даже не был одним из тех сравнительно малых поэтов, как Верлен, ибо не было у него мудрости и своеобразия в мироощущении, как у того. Но зато на долю Брюсова выпала честь быть ревнителем формального совершенства: он как бы самим фактом своего существования ознаменовал ту эпоху нашей культуры, которая развивалась не под знаком вдохновения и гениальности, а под знаком тяжкого труда «в поте лица».

Я пытался напомнить ту историческую и бытовую обстановку, в которой начал свою деятельность молодой Брюсов. Он пришел как завоеватель «нового искусства», — и в самом деле, в буржуазно-бесцветной тогдашней московской жизни такое литературное явление, как «Скорпион», казалось чем-то ярким, неожиданным и дерзким. Ушел от нас Брюсов как завершитель некоторой культурной программы, унаследованной им от литературных предшественников. В океане истории мы часто плывем без компаса. Зарю вечернюю мы иногда принимаем за утреннюю.[289]

III

После Октябрьской революции мы встретились с Брюсовым дружелюбно: по-видимому, давность стерла на свитках жизни печальные знаки гнева. Я забыл Брюсова, редактора «Весов», и помнил иного Брюсова — прилежного исследователя текста и биографий Тютчева,[290] которым и я занимался в эти последние годы.

Итак, мы после разлуки встретились с Брюсовым «средь бурь гражданских и тревоги». По слову Тютчева:

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые…[291]

Это роковое счастье выпало на нашу долю, и невольно мои воспоминания обращаются теперь к 1901 году, когда впервые мне пришлось беседовать с Брюсовым о революции.

Ни для кого не тайна, что Брюсов был когда-то монархистом, националистом и даже весьма страстным империалистом. Естественно, что многие недоумевали, когда этот приверженец самодержавной и великодержавной власти оказался вдруг в рядах борцов за новый социальный порядок. Однако для меня было ясно, что Брюсов мог присоединиться к революции воистину нелицемерно. Правда, у него были на то особые мотивы, не всегда совпадающие с партийной точкой зрения, но ведь поэт пользуется привилегией жить и мыслить не совсем так, как все.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: