Утром его снова осматривал, выслушивал, выспрашивал профессор Струмилин. Гурин отвечал на его вопросы, не в силах подавить раздражение.
— Что это вы злитесь? Это вам вредно, — улыбнулся Струмилин, вглядываясь в его глаза. — А еще хотите вернуться к работе… — Струмилин вздохнул и, глядя в сторону, продолжал: — У меня, уважаемый, было два инфаркта, и первый такой, как у вас, — обширный. И видите — работаю. А если бы не работал, давно бы слег окончательно. Вот так, дорогой мой Сергей Акимович. Слушайте меня внимательно. Завтра мы вас отсюда выпихнем. Сразу же поедете в санаторий, а потом попробуйте вернуться к работе. Только хочу вас предупредить. Вы из той породы, что без работы дохнут. Но раз уж хотите работать, делайте это с разумом, все время помня, что у вас сердце было прострелено инфарктом. Не волноваться вы не можете, но волноваться меньше, сдерживать эмоции надо научиться. И никаких физических перегрузок! Последнее — каждый месяц свидание со мной. Режим я вам напишу особо. Все. — Профессор встал со стула, посмотрел на Гурина с хитроватой улыбкой: — Вопросы есть? Ну и прекрасно, а то меня ждет больной.
Ах, как хорошо было Лукьянчику дома после больницы! Жена — красавица его Таня — устроила ему ванну, сама его мыла, мыла и целовала. А потом угощала его ледяным клюквенным морсом. И тут же позвонил тот самый пресловутый Вязников.
— Михаил Борисович, извини меня, дурного, — просил он глухим виноватым голосом. — Наговорил я тебе тогда три короба, и все дурь сплошная. Забудь, Михаил Борисович, и знай — более верного человека у тебя нет и не будет. Прости. А если что понадобится по пароходству, только мигни — все сделаю.
— Ладно… проехало… — помолчав, сказал Лукьянчик и повесил трубку. На душе у него было легко и певуче. И вообще, в больнице можно было отлеживаться не так долго…
Лукьянчик задумался: почему это, в самом деле, Глинкин так долго держал его в больнице?
Позвонил ему на работу, и тот, не здороваясь, спросил:
— Вы дома?
— А где же еще?
— Я буду у вас вечером. — И положил трубку. Что это с ним? Будто он чего-то боялся и сейчас…
Ладно, вечером все выяснится. Лукьянчик сообщил жене, что вечером будет Глинкин.
— Мог бы хоть день без этого… желтушного, — рассердилась она.
— Ничего, Танюша, мне надо с делами разобраться, завтра уже пятница, а потом наши с тобой целых два дня… — Он обнял ее, прижал к себе: — Чего ты его так не любишь?
— Глаза у него двойные… — Она освободилась от него и ушла на кухню.
Лукьянчика немного тревожило — почему его жена так не любит Глинкина? Ему хотелось, чтобы гармония была и здесь. «Желтушный» — это, наверно, оттого, что лицо у Глинкина действительно желтоватое. А вот «двойные глаза» — это, пожалуй, зря. Они у него обладают свойством темнеть, когда он злится, это — есть, а так глаза вполне нормальные. Все-таки Лукьянчик тревожился и решил поговорить об этом с женой ночью.
Глинкин достался ему вместе с исполкомом, и поначалу он ему тоже не понравился, тем более когда узнал, что и прежний председатель с этим замом не очень ладил и однажды даже пытался избавиться от него, но вмешались влиятельные друзья Глинкина.
В Южном Глинкин не так давно, кое-кто помнит, что прибыл он сюда с какой-то высокой рекомендацией, и многим непонятно было, почему он пошел на хлопотную, и в общем, малоприметную должность зампредисполкома? Сам Лукьянчик думал об этом иначе, он очень ценил и любил власть, даже самую малую, но именно власть, а не ее бледную тень, как, например, было, когда он возглавлял строительное управление и у него не хватало власти даже уволить прогульщика. А райисполком — извините-подвиньтесь — это уже власть настоящая. И у его зама Глинкина — тоже власть, разве только чуть поменьше, чем у него. Одно распределение жилья чего стоит, какая это сладкая власть над людьми, только дураки того не понимают, — хотя дело это тяжкое, нервное, а иногда даже опасное…
Когда Лукьянчик занял этот пост, большое жилищное строительство в разрушенном войной городе только-только начиналось, многие люди жили в очень тяжелых условиях, и каждая выданная исполкомом квартира или даже комната вызывала раздоры, склоки и бесконечные кляузные письма. И вот тут-то Лукьянчик увидел работу Глинкина — быструю, уверенную, безошибочную, любую кляузу он гасил мгновенно.
Но это уже далекий вчерашний день. Глинкин теперь самый близкий ему человек во всем городе, они прекрасно делят власть и все, что она дает, а оба они убеждены, что власть должна давать. Без этого какая же она власть?
Глинкин пришел, когда начало темнеть. Как всегда — цветочки и комплименты Танюрочке. Лукьянчику стало смешно оттого, как неискусно фальшивила его жена, благодаря Глинкина за комплименты и цветы. Не знал Лукьянчик, каких сил стоило его Танечке отбиться от притязаний его зама, который, когда он лег в больницу, чуть не каждый день являлся к ней с цветами и вином; дело дошло до того, что однажды она бросилась к телефону, вызвать милицию… Только после этого он свои пылкие визиты к ней прекратил.
Но вот Таня ушла к себе, и Глинкин повернулся к хозяину дома.
— Ну, Михаил Борисович, вы здоровы? — весело спросил он, протянув руку, и Лукьянчику не понравилось, что он над ним издевается. Не дождавшись ответа, Глинкин поинтересовался: — Звонил тебе Вязников, в душу его…?
— Звонил, звонил, — не скрыл раздражения Лукьянчик. — Что-то показалось мне, что ты передержал меня в больнице.
— Тут лучше было пересолить, — серьезно сказал Глинкин, но, увидев на лице хозяина дома удивление, добавил мягко — Давай-ка лучше обмозгуем повестку ближайшего заседания исполкома.
Повестка получилась длиннющей — семнадцать вопросов; правда, половина их были, по терминологии Глинкина, скорострельными.
— Выдержим! — сказал Лукьянчик, он изголодался по работе, ему хотелось поскорее ринуться в карусель привычных дел.
Скромно выпив, вкусно и сытно закусив, они перешли в кабинет, выгороженный в одной из комнат. Сели рядком на диван и около часа говорили тихо, еле слышно, и стороннему человеку не понять, о чем шла у них речь…
— Пока вы болели, я притормозил… — сказал Глинкин.
— Дом на Ключевой приняли? — поинтересовался Лукьянчик.
— Его лучше обойти стороной.
— Почему?
— В этот дом переезжают начальник нашей госбезопасности, председатель городского народного контроля, редактор газеты… Представляете? Бабы у подъезда сойдутся, и пошла информация. Зато нас порадует дом на Кузнечной.
— Каждый кузнец своего счастья… — тихо рассмеялся Лукьянчик.
— Именно. Но что-то воздух мне не нравится… — вздохнул Глинкин, однако, что он имел в виду, не пояснил…
Поднимаясь с дивана, Глинкин положил на столик конверт и, увидев на лице у Лукьянчика вопрос, пояснил:
— Это полагается вам по больничному бюллетеню, — и рассмеялся. — Завтра в исполкоме будете?
— Обязательно.
— Днем к вам будет рваться некто Буровин. Примите его… Ответ — «подумаем». А гусь жирный.
Когда Глинкин ушел, Лукьянчик некоторое время сидел один в кабинете, погасив свет и включив тихую радиомузыку. «Все-таки жизнь прекрасна», — подумал он, и, точно подтверждая это, в дверях появилась его Таня в ярком халатике, не совсем запахнутом:
— Ты что, в больнице спать разучился? Идем-ка…
Жизнь действительно прекрасна. Особенно после больницы. Дни покатились быстро, один за другим, — вроде бы и похожие, и такие разные. Очень разные…
Начинался тихий и теплый день, первый такой теплый после почти двухнедельного похолодания. Лукьянчик побрился, принял холодный душ, на завтрак выпил кружку холодного молока с хрустящей домашней булочкой и вышел во двор, где в густой тени акаций стоял его красный «Москвич», купленный еще во время работы на стройке. Квартира Лукьянчика была на первом этаже, он сам в свое время попросил именно эту квартиру, что произвело тогда хорошее впечатление — от первого этажа все норовили отказаться… В его квартире всего две комнаты. Правда, вряд ли кто знал, что, когда дом еще строился, Лукьянчик позаботился о том, чтобы в его будущей квартире две комнаты образовались фактически из четырех, и пробил дверь во двор. После переезда (заранее предусмотрев и это) он отгородил себе позади дома тупичок, засадил его акациями, которые скрыли и забор, и ворота, и начатую постройку там гаража…