А заканчивалась песня словами:
Прошло много лет. Я приехал в Саратов. Однажды обмолвился, что когда-то жил в Энгельсе. А это напротив — через Волгу. Устроители моего приезда тут же посадили меня в машину, и мы поехали в Энгельс. Стадион остался, бараков уже не было. Но все было не так. Даже белые цветы, росшие у заборов, были другими. Мы их называли «граммофончики». Я понял, почему цветы другие. Потому что я другой. Я смотрел на них сверху, а тогда они были ближе, ведь я был маленький. Я стоял у забора стадиона, в ушах звучало мамино «Далеко, далеко за морем…» Я сел в машину и мы поехали назад, в Саратов.
Саратовцы, принимавшие меня, предложили мне пообедать, так как вечером предстояла моя творческая встреча. Я не отказался. Они выбрали по своему вкусу кафе. Мы вошли и сели. Вдруг ко мне подходит милая дама-администратор кафе и говорит:
— Гарри Яковлевич! Наше кафе «Буратино» почетным гостям вручает наш сувенир.
И протягивает на ладони золотой ключик.
Мама! Я отыскал для тебя этот ключик!
Киев, 1946 год
В 1946 году родилась моя сестра Татьяна. Летом мама решилась на отчаянный поступок — со мной и маленькой сестрой поехать в родной город Киев, к своим родителям. Поездка была трудной. В открытые окна залетал черный дым от паровоза и коптил наши лица. Потом эти летние поездки в Киев стали традицией. И вся жизнь, где бы она не проходила, считалась как бы между прочим, черновиком. А главным были два летних месяца в Киеве у дедушки и бабушки. Первая поездка запомнилась моей прогулкой с мамой. Бабушка и дедушка жили на улице Красноармейской, дом 70. Рядом были Троицкие бани, а напротив — стадион имени Хрущева.
И вот мы шли с мамой. По обе стороны улицы стояли высокие руины, как памятники бывшим домам. Крещатик был весь разрушен. У мамы по щекам катились слезы. Мы вернулись обратно. Подошли к стадиону имени Хрущева. Ворота были закрыты. За оградой шла работа — военнопленные разбирали завалы после бомбежек. Один из военнопленных заметил торчащую из маминой сумки буханку хлеба, которую она только что купила по карточке. Немец протянул руку сквозь ограду и заскулил: «Брот! Брот!» Потом он снял с пальца обручальное кольцо и предложил маме в обмен на хлеб. Мама кольцо не взяла, но отломила большой кусок от буханки и протянула немцу.
— Мама! Что ты делаешь? Это же фашист!
— Фашист! — подтвердила мама. — Но он — живой!
Потом, кода я в школе учил A.C. Пушкина, то на строчке «И милость к падшим призывал» я вспоминал того военнопленного.
В последующие годы вся семья собиралась за столом: бабушка, дедушка, мама, папа, тетки, дядя, все дети. Квартира была на первом этаже. Окна нараспашку. С утра во двор приезжали подводы с бидонами молока. Возчики оглашали матом весь колодец двора. Лошади шумно мочились и роняли «яблоки» на асфальт.
Сейчас я вспоминаю наши семейные застолья как самое большое счастье. Все любимые, все живые и все вместе. На столе только молодая картошка с укропом и молодым чесноком, таз (буквально, таз) с нарезанным салатом из помидоров, огурцов и зеленого лука. Взрослые пили «Кагор» и «Вермут». Детям по чуть-чуть, чтобы могли чокнуться. Но как было весело! А когда запевала мама! И все подхватывали. Сейчас смешно и трогательно вспоминается это. В связи с обострившимися национальными проблемами. А тогда это было естественно: евреи поют украинские песни.
Падомью Латвия. Советская Латвия
В 1947 году отца перевели служить на Балтийский флот в город Лиепаю. Либау — так называли этот город немцы, Либава — называл Петр I. По-латышски «лиепа» — липа. Думаю, что определило это название количество лип.
Только что кончилась война. Ушли немцы. Советское пребывание перед войной было недолгим. Латыши на ту пору лучше знали немецкий, чем русский. Нас они не любили. Между собой называли «криеву цука» — русская свинья. Жизнь была небезопасная. В лесах еще прятались айзсарги — лесные братья. То тут, то там возникали кровавые конфликты.
Папе выдали ордер на помещение. Квартирой это было трудно назвать. Бывший магазин с разбитыми витринами, хозяин которого сбежал с немцами от греха подальше. У моего папы были золотые руки. В течение недели он зашил досками выбитые витрины, засыпал щебенкой пустоты, залез на столб и подключил электричество. И началась наша жизнь в Лиепае. В 1948 году я пошел в школу. Школа была не близко от дома. В детстве я был страшный трус.
Это шло, как я теперь понимаю, от избытка воображения. Мама утром провожала меня. Мы шли мимо старого парка с огромными деревьями, размахивающими ветками с облетающей листвой. Уже страшно. Мы подходили к высоченному костелу со вторым по величине органом в Европе. Снаружи костел был сложен из грубо обтесанного гранита. В темноте под раскачивающимися от ветра фонарями костел причудливо менял свою форму. Просто кошмар. Здесь мама останавливалась. И говорила: «Дальше сам». Мне оставался один квартал. Я пробегал немного, поворачивался и кричал:
— Мама! Ты здесь?!
— Я здесь! — отвечала мама.
Я пробегал дальше. И снова:
— Мама! Ты здесь?
— Я здесь! — кричала мама в ответ.
И так до поворота к школе. Я кричал, мама отзывалась.
Сегодня я бы многое отдал за то, чтобы на мой крик: «Мама! Ты здесь?», мама ответила: «Я здесь».
Школы
Мы несколько раз переезжали с квартиры на квартиру. И мне приходилось менять одну школу на другую. Во второй класс я пошел в школу, где половина учеников были русскими, а другая половина — латышами. На переменках латыши обстреливали нас каштанами, ну и мы в долгу не оставались. Но на бытовом уровне, во дворе дружили. Я быстро научился говорить по-латышски. Мы врастали в новую среду, да и латыши понимали, что советская власть у них надолго. Во втором классе пришла первая любовь. Не помню ни имени, ни лица. Помню только чистенькие ручки с белыми кружевными манжетами школьной формы.
В классе был строгий порядок: ряд мальчиков, ряд девочек, ряд мальчиков, ряд девочек. Когда мы с ней поняли, что друг без друга нам никак нельзя, мы попросили классную руководительницу Елену Александровну посадить нас вместе. Нужно отдать должное учительнице. Оценила серьезность наших намерений и перед всем классом объявила, что с сегодняшнего дня такой-то и такая-то будут сидеть вместе. Мы выдержали насмешки одноклассников, и месяца два длилось наше недолгое счастье. Потом ее отца перевели на Тихоокеанский флот. Да, я забыл сказать, что я был страшный плакса. Вот тут мы и дали волю слезам. Мы обнимались на глазах у всего класса, когда она зашла попрощаться. Наши одноклассники молча сочувствовали. Теперь я понимаю, что чувства и взрослых и детей похожи, только у детей сердца поменьше. Где моя первая любовь, сколько у нее внуков? Была ли она счастлива в жизни так, как те два месяца во втором классе?…
Урок милосердия
Уже в младших классах были замечены мои артистические наклонности, поэтому однажды пионервожатая поручила мне выучить огромное, трудно произносимое стихотворение и прочитать его со сцены в очередную годовщину со дня смерти В. И. Ленина. Я отнесся очень ответственно. Стихотворение выучил, но очень при этом волновался. Когда начался вечер, пионервожатая поставила меня за кулисами.
— Стой, репетируй. Когда тебя объявят, я тебя выведу на сцену.
Я стоял в темноте кулис и, зажав уши, повторял еще и еще свое проклятущее стихотворение. Я ничего не видел и ничего не слышал. Я был поглощен собственным волнением и ожиданием выхода на сцену. Я не представлял, сколько прошло времени. Но где же пионервожатая? Я осторожно выглянул из-за кулис. На сцене было темно, как и за кулисами. Вообще везде было темно. Никого. Тишина. Никакого концерта. Я осторожно спросил в темноту: «Есть кто-нибудь?»