Юрчи подвергся погрому. Сгорел базар, скирды се­на. Дым от пожарища долго стоял над долиной. Еле удалось откупиться юрчинцам от окончательной гибели.

Город Юрчи стоял на большой дороге. Уже в древ­нейшие времена, когда горный тракт носил пышное на­звание «Шёлковой дороги царей», юрчинцы хорошо поль­зовались своим выгодным местоположением, торговали умело и небезвыгодно и вполне могли дарить своим же­нам и дочерям шёлк, тем более что шелководством гиссарцы занимались чуть ли не со времен, когда библей­ский патриарх Нух во время всемирного потопа плавал по Сурхану и Кафирнигану в своём ковчеге.

Но теперь не до шелка, пришли времена нищеты и горя. И всё по вине этого взбесившегося турка Энвера.

Вскоре после погрома старейшины Юрчи собрались в чайхане на берегу шумливой реки и устроили масляхат. Они сидели жалкие, расстроенные, хотя изо всех сил старались напустить на себя важность и держаться до­стойно. Но какая важность и достоинство, когда на теле рваная, не защищающая от холода одежонка, когда ру­ки дрожат от холода и обид, а у многих слеза нет-нет да и сбежит по щеке в седую, ставшую от лишений по­хожей точь-в-точь на пучок сухой травы, бородку. Они сидели на драных, почерневших от сажи циновках, взды­хали и даже не пили чая, потому что энверовские газии увезли из чайханы оба самовара, чайники и пиалы, а то, что не успели увезти, побили и поломали. С гор дул про­низывающий ветер, и морозом тянуло от реки, шумев­шей как всегда в своем каменном ложе. Давно уже не чувствовали старики, собравшиеся на масляхат, себя так тоскливо и неприютно. Такого разорения, такай беды они не припоминали на своем веку, хотя из их памяти ещё не изгладились двадцатилетней давности карательные по­ходы бухарцев, когда эмир подавлял восстание Восэ, а потом смирял гордость задиристых, заносчивых беков Гиссарской долины. Всякие несчастья испытывал город Юрчи, но уж такого разорения не было.

Вздыхали, охали старики ещё и потому, что Энвербей приказал собрать немедля три сотни юрчинцев, воору­жить их мултуками да дубинами и стать охраной на до­роге. Никого не пускать из Байсуна в сторону Дюшамбе, а кто поедет, того хватать, убивать или везти в энверовский лагерь. Пытался почтенный, уважаемый казий юрчинский разъяснить самому зятю халифа: «У большевиков-остроголовых ружья да пулемёты. Что против  них дубинки?» но зять халифа только крикнул: «Измена!» — и путь казия пресёкся от пули. «Так я поступаю со стропивыми!» И господин Энвербей отбыл, нисколько не об­ременяя себя заботой, что  скажет Ибрагимбек, узнав о жалкой участи своего тестя. Умный человек был казий: соблюдал он свой интерес, держал десять лавок на юрчинском базаре, не хотел он ссориться и с эмиром, и с Ибрагимом, и с Энвером... А вот что вышло.

Свиреп этот турок, не знает пощады и жалости. Сколько людей пропало. Да ещё голод надвигает­ся...

Старики больше думали про себя, языков не распу­скали. Прежде чем сказать словечко, думали долго, труд­но. Снова вздыхали. Кто не знает, что и у Энвера и у Ибрагима-конокрада есть уши повсюду, длинные уши с острым слухом. Повсюду — и в лавке и в чайхане сидят лазутчики, постоянно нюхают, слушают. Повсюду они проникают под видом купцов, дервишей, караванщиков, торговцев благовониями, нищих. Ночью они пробираются в города и селения, а то лезут и прямо к большевикам и всё там разузнают. Вон тот дервиш, что прикорнул скрючившись в три погибели у столба, придерживаю­щего крышу, — совсем подозрительный человек, вон как из-под широченных своих мохнатых бровей зыркает на всех глазами. Не иначе — шпионская морда. При таком говорить? Сразу вздёрнут на виселицу. Шумела река. Становилось холоднее, промозглее, а старики всё сидели, не расходились, напро-тив, приходили всё новые и новые люди. И каждый раз, когда из-за угла слышалось постукивание каблуков, все поворачивали головы и следили за вновь пришедшим с таким, вниманием и надеждой, как будто именно он мог разрешить все их сомнения. Но появившийся только произносил «ассалям-алейкум», вздыхал и, забравшись на помост, прини­мался молчать.

Уже прошло немало часов, а масляхат по существу не начинался, что дало повод Адхаму Пустобрёху съяз­вить:

—  Прибыли почтеннейшие в мечеть до молитвы.

На него шикнули, но молчание не прерывалось. По­глядев красными гноящимися глазами на серые обрывки туч, ползшие по крутым бокам гор, на оголённые ветви столетних ив, на грязь, налипшую на камни мостовой, один из самых старых юрчинцев вздохнул:

—  Их высочество, господин великодушия эмир бу­харский Сайд Алимхан, да не произнесут его имя без уважения...

—  До того ты любишь своего эмира, — вмешался Пустобрёх, — что если он пальцем  пошевельнет, ты сам полезешь на виселицу... Наверно только попросишь, что­бы тебя повесили на самой высокой перекладине, чтобы эмир имел удовольствие видеть, как ты дрыгаешь  ногами.

—  Не мешай, — важно продолжал красноглазый, — эмир наш, как я сказал, пользуется гостеприимством ца­ря южного, отнесшегося со всем вниманием к судьбе своего гостя и брата, и подарил ему свой собственный сад, отраду для тела, и полный великолепия дворец Кала-и-фапу со всеми сокровищами...

Для солидности он помолчал, возможно ожидая услы­шать удивлённые почмокивания губами и восторжен­ные возгласы. Но пора сказок прошла, и все молчали, мрачно уставив взгляды на старую, раздёрганную, точно шкуру дикобраза, циновку.

Но старику не терпелось поделиться тем, что он не­давно узнал, и он, кашлянув, продолжал:

—  А дворец рядом с дворцом царя. И наш эмир всег­да в обществе хороших людей. И ежемесячно царь под­носит в шелковом кошельке нашему эмиру по четырнад­цать тысяч рупий.

—  Неужели? — задохнулся, услышав столь громад­ную цифру, Адхам Пустобрёх, — откуда же у царя столь­ко денег?

—  Из сокровищницы. И вот ещё что. Раньше царь давал по двенадцати тысяч, а ныне — четырнадцать, вот видишь...

Но он не встретил ни сочувствия, ни интереса. Никто не умилился, не пришёл в восторг. Все сидели неподвиж­но, стараясь укрыться лохмотьями от пронизывающего ветра и вздыхая.

Да и что им до их бывшего эмира? Кто поверит, что он покинул пределы своего государства добровольно?! Всем известно, что его выгнал народ.

 — Плохо людям приходилось от эмира, а он один был, и от одного плохо было, — сказал сидевший позади всех пастух. — Вот теперь вместо одного Сайда Алимхана  два  приехало — Энвер да Ибрагим... Известно, дом не устраивается двумя хозяевами, хозяйство разру­шается.

—  Вот так всегда бывает, — нарушил молчание Адхам Пустобрёх, — великие нашей планеты жаждут веселья, изволят жрать, пить, спать, а с нас, верных под­данных, последний халат стянули, без зернышка пшеницы оставили, йие! Удивительно!

На площадь рысью въехал Гриневич.

Не шевельнувшись, старейшины с испугом смотрели на него. Гриневич смотрел на них. Под его испытующим взглядом они вдруг все начали подниматься, отдавая дань вколоченной в них всякими беками и хакимами привычке — кланяться «обладателям власти». Гриневич жестом заставил их сесть, бросил поводья коноводу и вспрыгнул на помост. Он прошёл к почетному месту и сел.

—  Здравствуйте! Ну-с,  почтенные, к чему пришел масляхат?

Старейшины переглянулись. Оцепенение у  них  не прошло, и они взирали в полном удивлении на серьезного, спокойного командира, в аккуратно застёгнутой шинели, в фуражке со звездой, в отлично начищенных сапогах.

 Все сели и то поглядывали пристально на него, то осторожно посматривали на дорогу, откуда приехал красный командир. Коновод водил жеребца  Серого, от которого поднимался пар, взад и вперёд вдоль берега речки.

Обведя взглядом присутствующих, Гриневич сказал:

—  Отцы, все вы старше меня и все имеете много ума. Я вижу, вы собрались посоветоваться, не правда ли?

Все закивали головами.

—  И я хочу тоже дать всем один совет, разрешите?

Все снова кивнули.

—  Я хочу сказать одно вам слово: Красная Армия — друг трудящихся. Красную Армию послал к вам Ленин. Вы видели, вам нечего бояться Красной Армии. Вы отда­ли ваших юношей в шайки басмачей, зачем? Вы разве не знаете, что такое «басмач»?! Это самое плохое слово: «басмак» — жать, давить. Вы послали ваших  юношей жать, давить. Вы рубите собственным топором собствен­ную ногу, друзья!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: