— Я немного подвернула ступню, — сказала она, перехватив его взгляд. — Хочу показаться фельдшеру на станции. Наш совсем стар, ничего не видит и, по-моему, уже не помнит, какое лекарство от какой болезни. Я все время на подводе ехала, только сейчас сошла.
— Милая Марта, у вас было очень хорошо. И я рад, что ваша семья, твой отец помогли мне выполнить революционное поручение.
— И нам приятно.
— Ты говоришь искренне? Ведь вы могли бы получить за этот хлеб гораздо больше денег.
— У нас есть люди, которые понимают, что может принести революция тем, кто любит работать.
— Ну а я-то, я-то при чем? Скажи мне... Почему хочешь, чтобы я еще приехал? А вдруг я — плохой человек?
— Нет. Это не так. Я знаю. Я слышала ваш разговор... Это нехорошо... Но я слышала ваш разговор с Рипой.
— Ты кому-нибудь об этом говорила?
— Только отцу.
— Так, теперь кое-что становится понятным.
— Что становится понятным?
— Почему твои земляки без слов, без споров принесли столько зерна, сколько я просил, сколько я должен был получить, фунт в фунт. Теперь я понимаю, кто помог мне. Позволь сказать спасибо и...
— Что «и»? — Марта приблизила к нему лицо, посмотрела искательно и выжидающе.
— Если бы я мог поцеловать тебя... как друга.
— Что значит у вас, у русских, «как друга»?
— Ох, тяжелый вопрос задаешь, товарищ Марта, — глухо произнес Песковский.
— У тебя есть жена?
— Недосуг было, милая Марта. Война. Я ведь воевал и в Галиции и в Прибалтике. А потом революция... Недосуг было.
— У меня сегодня хороший день. Я знала, что будет хороший день: видела сон.
— Веришь в сны?
— Когда они сбываются, как не верить?
Кажется, все ее существо с трепетом ждало этой встречи. Вот уже сто лет колония жила по своим, словно до конца дней установленным законам, жила замкнуто, настороженно, недоверчиво. С каждым поколением в облике молодых людей все реже встречались те строгие и привлекательные черты, которые отличали первых колонистов; несчастный Петер нес на себе печать наказания за верность обычаю — не жениться и не выходить замуж за чужих. Две главные фамилии, составлявшие некогда костяк колонии, перемешались друг с другом, и все, что могло быть написано на роду, уже было написано одними и теми же буквами многократно, признаки вырождения все отчетливее читались на лицах... Марта видела и понимала это и все ждала, и боялась, и верила, что судьба поможет ей встретить человека незнакомого, сильного, с чужой и здоровой кровью. Она смотрела на Арсения и шептала: «Боже, помоги мне, сделай так, сделай так, сделай так, чтобы мое расставание с ним было недолгим, молю тебя, молю, помоги нам встретиться, помоги...» Она вся ушла в молитву, и показалось ей вдруг, что ее мысли, сжатые, спрессованные в обращении к богу, передались человеку, шагавшему рядом, что смотрит он на нее с интересом и как-то по-новому.
— Как и что сказать тебе, милая Марта? Мне было приятно встретить такую девушку... Я мог бы быть тебе другом... Только... только не волен я жизнью своей распоряжаться. — Подумал и произнес убежденно: — А если бы мне было дано такое право, если бы мне такое право было дано... — И умолк, как гимназист, первый раз объяснившийся в любви.
Марта сжала его руку. Он невольно оглянулся по сторонам — не смотрят ли на них военморы. А Марте не было никакого дела до других. Она знала, что ей хорошо, так хорошо, как не было никогда. Она жалела, что до станции уже совсем близко, ей показалось, что обоз ускорил свой ход, хотя полз он так же неторопливо.
— Я буду ждать тебя в Баку.
— Это правда? Будешь... ждать... меня? Если скажешь «да», моя нога сразу пройдет. — Марта улыбнулась, как улыбаются старому и доброму знакомому.
Выйдя от Велиева, Арсений спустился по широкой мраморной лестнице бывшей городской думы, свернул направо по Николаевской улице, подивился, что ее до сих нор Не переименовали (смешно: большевистский Бакинский Совет на улице имени царя Николая), неторопливо зашагал к морю.
После утомительного трехдневного путешествия в товарном вагоне, пропитанном запахом муки, после всех формальностей, связанных с передачей груза и оформлением отчета, хотелось побыть одному.
Стоял тихий, спокойный, не по-зимнему ласковый день. Каспий накатывал легкую волну на берег. Арсений почувствовал вдруг какое-то детское и неодолимое желание снять сапоги и портянки и походить босиком по влажному песку. Стыдливо оглянулся кругом. Метрах в сорока от Девичьей башни с удочкой в руках сидел старик, сосавший чубук, чуть поодаль гуляла с детишками гувернантка... «А, ничего страшного, кто тут меня знает?» Сел на скамейку, не без труда стащил сапоги, пошевелил отекшими пальцами и тут только, посмотрев на ноги свои, вспомнил, сколько ночей спал не раздеваясь и сколько дней не ходил в баню. Быстро-быстро обернул ноги портянками, дав слово уже не стирать их, а просто выкинуть, мечтательно вспомнил о главном своем богатстве, паре цивильных ботинок.
Купил билет в отдельный номер, пригласил банщика и покрякивал от удовольствия, терпя немыслимые истязания бронзоволицего черноусого инквизитора. Банщик раздобыл у старушки уборщицы две чистые тряпки. Песковский с удовольствием намотал их на ноги вместо старых портянок, не поскупился на «даш-баш»[2] и снова направился к морю. Смыв все переживания и испытания служебной командировки, Арсений позволил себе вернуться к размышлениям «на личные темы».
Он начал понимать, что этот мир имеет гораздо больше приятных сторон и радостей, чем это казалось ему совсем недавно. До поездки в Терезендорф.
Старик с чубуком сидел все на том же месте. Видимо, и ему мир казался устроенным прекрасно. Во всяком случае, бычок ловился хорошо — а что еще надо настоящему рыбаку? Рядом с высокой банкой, сквозь стекло которой очумело смотрели на новый мир ничего не понимавшие большелобые усатые рыбешки, лежала удочка.
— Дядя, можно я немного половлю тоже?
Не выпуская чубука изо рта, старик показал глазами: бери, мол, и лови сколько хочешь.
Чем-то, скорее всего крупным мясистым носом «шестеркой», старик напоминал мастера-нефтяника, у которого Арсений брал до войны первые уроки на Биби-Эйбатском промысле. Мастер был с характером, служил хозяевам верой и правдой, рабочим спуску не давал; один молодой горячий тартальщик, приехавший на заработки из Нагорного Карабаха, чуть не пристрелил его... А оказалось, мастер был конспиратором-самоучкой, дружил с подпольщиками и сдавал им сарай, где они размножали прокламации. Так и не успел догадаться Арсений, что заставляло мастера дружить с большевиками: то ли они деньги хорошие платили, то ли убеждения свои имел и только изображал преданного хозяевам человека... Арестовали мастера вместе с подпольщиками и судили строго. Где-то он теперь?
Приехал Арсений в Баку вскоре после того, как потерял отца, тихого, рано овдовевшего токаря, считавшего, что главное в этом мире — умение жить, не ссорясь с другими, не озлобляясь сердцем и никому не завидуя. Отец зарабатывал сносно, не пил, «жил по правилам», чтобы единственному своему чаду примером стать. Да не стал. Еще в юности, помогая отцу на верфях в Нижнем, понял Арсений, какое это непростое дело жить в ладу и в мире со всеми, как мало надо себя ценить, чтобы не замечать несправедливости, затопляющей этот мир. Война, на которую его погнали, и революция, в которую он вступил сам, помогли на многое посмотреть новыми глазами, найти единомышленников и место в быстро менявшейся жизни.
Сейчас Арсений испытывал радость человека, сделавшего хорошее, доброе дело, и все вспоминал слова Велиева:
— Ну, брат, удружил, спасибо тебе огромное. Ты представляешь, что такое для нас эти девять тысяч пудов?! И из других уездов пришли обозы... Нет, с нами не так-то просто теперь расправиться!
Велиев подробно расспрашивал о немецкой колонии: как там встретили революцию, готовы ли сотрудничать с большевиками, как расставались с зерном, не было ли попыток саботажа? Слушал внимательно, потом, вдруг вспомнив о чем-то, вынул из бокового ящика плоские черные карманные часы с крышкой, протянул их Песковскому.
2
Чаевые, подношения.