– Черт тебя знает, как ты стоишь двадцать минут! Да ведь трижды по двадцать! Да ведь не только стоишь! Да еще нервное напряжение! Да еще «кирпичи» в тебя летят! Да-а, несладко тебе приходится.

     Все это он проделывал не на полном серьезе, а как бы пародируя и меня, и себя. Все смеялись. Неплохо это у нег получалось – входить в чужой образ.

     Уже потом, после его смерти, я как-то подумал, что, наверное, каждого своего героя он так же вот «примерял» к себе. И великого Евгения Гришина, в которого он был влюблен и который для меня был и остался образцом спортсмена. И олимпийских чемпионов, наших земляков: неудержимого и бескомпромиссного велогонщика Валерия Лихачева; надежного и преданного командного бойца, одиннадцатикратного чемпиона мира рапириста Германа Свешникова; биатлониста Николая Круглова, скромного и трудолюбивого... Миша мне как-то признался, что пульс у него был за сто пятьдесят, когда на его глазах Свешников вел решающий бой в финале чемпионата мира в Москве с французом Маньяном.

     Говорят, что журналист должен быть объективным. Какая же объективность с таким пульсом! Марин, наверное, не умел быть объективным – он был очень субъективным и журналистом, и человеком. Но за это все мы его и любили.

     И вот еще за что я уважал его: он был в «сборной» спортивных журналистов страны – газете «Советский спорт», но никогда не изменял родному «клубу» – городу Горькому, его спортивным заботам и спортивным героям. По-моему, человек должен жить и умереть на родной земле.

     Со многими журналистами я был знаком, многие обо мне писали, многих я ценю за высокое профессиональное мастерство. Но второго такого, как Марин, больше не встречал. С ним я был откровенен, потому что он понимал меня. Ему первому давал интервью, возвращаясь с чемпионатов мира и Олимпийских игр. Но уж и он всегда встречал меня чуть ли не у трапа самолета с неизменным букетом и распростертыми объятиями.

     В этой книжке читатель найдет несколько таких «горячих» – в номер! – наших с ним бесед. Мне кажется, в них хорошо сохранился дух тех волнений, которые тогда нас переполняли.

     Два слова о заголовке. Миша как-то написал, что любит смотреть, как я в середине третьего периода еду от одних ворот к другим. Еду спокойно, неторопливо, как будто о чем-то размышляя...

     Пусть так и будет. Жизнь ведь тоже можно условно поделить на периоды. Во всяком случае моя делится очень легко: до хоккея, в хоккее и после хоккея. Сейчас я как раз и переживаю этот третий период. Может быть, середину его. И я действительно пытаюсь анализировать два прошедших.

   Глава I

     Я РОДИЛСЯ В ЩИТКАХ

     Как начиналась война, не знаю, помню только, как начинались бомбежки: по радио сирена воет, говорят: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» – и репродуктор начинает тикать как часы – тик-так, тик-так.

     Мать быстренько собирала свои пожитки в котомку, а я бежал во двор, в «щель». Эта «щель» была метрах в десяти от крыльца нашего барака. Если тревогу объявляли поздно вечером, а, по-моему, тревоги всегда объявляли вечерами, то я забирался в «щель» и сразу засыпал. Мать, наверное, не хотела меня будить, так и сидела со мной до утра в «щели», пока я не проснусь.

     Много таких ночей провели мы с мамой. Это я хорошо помню.

     Моя мама, Анна Алексеевна, родилась в 1900 году, в деревне на Волге, в ста восьмидесяти километрах от Сталинграда, напротив Камышина. Большая была деревня – тысяч на десять жителей.

     Была мать красивой. Учиться ей не пришлось – всего два или три класса окончила, но читать умела. Родила восьмерых детей, да только пятеро умерли, а живы остались трое. Старший брат Николай был у матери первенцем. В 1939 году Николай ушел служить в армию, вернулся уже после войны, но ненадолго, уехал на Сахалин. Сестра Катерина в начале войны добровольцем ушла на фронт, воевала всю войну, была радисткой, вернулась домой летом сорок пятого, но жила с нами немного – тоже уехала на Сахалин к брату. Третий – я.

     Отец, Сергей Артемьевич, ровесник матери, родился в том же селе на Волге. Поженились они с матерью, когда им было по семнадцать лет. Я весь в отца – и лицом на него похож, и характером. Он был на все руки мастер – и охотник приличный, и рыбак, и столяр, и плотник, и сапожник. Грузчиком был знаменитым – там, в деревне, рассказывали мне, мешки на пристани ворочал десятипудовые, как мячики, и потом, на автозаводе, тоже считался знаменитым грузчиком – за троих, говорят, работал.

     В двадцатых годах его призвали в армию, он служил в Средней Азии, воевал с басмачами, да только никогда не любил рассказывать о том, как воевал: он молчаливый и неразговорчивый был мужчина. Тут я тоже в него пошел.

     На вид отец казался суровым человеком, но душа у него была добрая: случалось, отлупит меня за проказы, а потом сам плачет. Когда война началась, он работал бригадиром грузчиков в цехе запчастей – тут трудная у грузчиков работа. Отцу выдали бронь – на фронт его не взяли. Бронь тогда давали только очень квалифицированным специалистам – рабочим и инженерам. Но вот отцу – простому грузчику – тоже дали бронь, и сам директор распорядился «не отпускать Коноваленку на фронт», потому что отец действительно один работал за троих – нужный он был на заводе человек. Я понимал это и гордился, что у меня такой сильный отец. Мне нравилось, что он все умеет. Он и для меня сарайку во дворе сколотил, чтобы я там мог столярничать.

     Мать трудилась разнорабочей в колесном цехе. Это очень тяжелый цех, для мужчин тяжелый, а уж для женщин и говорить нечего. Там она получила в начале войны травму – то ли придавило ей ноги, то ли еще что-то случилось. Она стала уборщицей в столовой. Конечно, радости в этом мало – трудная работа была. Но тогда и это за счастье считалось. Отец говорил, что всякий труд хорош, главное – дело свое на совесть делать.

     После войны, в пятидесятом году, я впервые поехал в деревню, где родились и выросли родители. Там у нас много родственников. Но не только родственники, многие помнили моих родителей, хотя уехали они из деревни давно – в 1932 году, на строительство Горьковского автозавода. Я хотя и мальчишкой попал в деревню, но понял, что там к моим родителям все хорошо относятся, а в деревне нравы строгие – о плохом человеке хорошо говорить не станут, даже если он родня: там за труд людей прежде всего уважают, за крестьянское умение жить, работать и хозяйствовать.

     Вот история их отъезда из деревни. Был у отца товарищ, я его помню – дядя Ваня. Он первым из деревни подался в Нижний Новгород, прослышал, что там начинается большое строительство и нужны рабочие. На Волге жили, на берегу – вот и дошел слух. Поехал, устроился работать, а потом приехал в деревню в отпуск и рассказал отцу, что там, в Нижнем, на этой стройке хорошо и работать, и жить, что такие, как отец, работящие люди там во как нужны. А время было тяжелое, в деревне трудно жилось – голод был на Волге. Отец подумал и решил ехать. А еще через шесть лет я родился.

     Любили мальчишки из щитков – так назывались бараки, щитковые дома-времянки, которые построили на Автозаводе в самом начале тридцатых годов, но простоявшие потом лет сорок с лишним, – играть в разные игры, спортивные тоже: футбол, хоккей. Какой это был хоккей, и не скажешь: кто на коньках, кто без коньков. Клюшек не было вовсе. Делали их из толстой проволоки. А то ходили в соседний Стригинский лес, искали корень с «крючком» или похожий на клюшку сук, обстругивали эти корни и сучья, и они становились клюшками. Про шайбу тогда еще не знали, мячей для русского хоккея тоже не было. Делали самодельные мячики, тряпичные, или играли мерзлой картофелиной. Картофелина была нашим главным «инвентарем». Но в футбол картошкой играть не станешь, нужен настоящий мяч. Мячей тоже почти не было. А те, что изредка появлялись у кого-нибудь из ребят, из каких-нибудь довоенных «запасов», жили день-два, не больше – рвались.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: