И все недели я не прекращал тренировок: ходьба — сначала, а потом к ним я подключил элементарные движения руками, головой лежа на спине... Только в комнатах ходьба была сложнее — мотаться в тесноте до кружения головы и тошноты.
Фотографически точно мое состояние передает одно из писем тех дней:
«Шесть месяцев после операции категорически запрещалось садиться: или ходи, или лежи. Как только минул этот срок, я сел за пишущую машинку. У меня было о чем писать... Отравляла существование необходимость спать в одном положении: скрюченный, на правом боку. В любом другом положении боль будила уже через четверть часа. И совсем я не мог лежать на спине. Как же я мечтал вытянуться! Так продолжалось около двух лет.
Именно в эти два года я достиг высочайшей выносливости и силы. Набором различных упражнений в положении лежа я добился восстановления силы и владения телом. Многие показатели силы превысили те, что были у меня до первой операции...
Вы спрашиваете о ходьбе.
Ходьба все годы болезни позвоночника заменяла мне бег, кроме того, она восстанавливала меня нервно и помогала подавлять головные боли — следствие литературной работы и невзгод.
Ходьбой и тренировками я старался и стараюсь держать на уровне работоспособность сердечно-сосудистой системы. С пластинами на позвоночнике это было сложно. Они очень набивали мышцы внутри тела. Болями я пренебрегал. Я довел ходьбу до двух часов в любую погоду. Конечно, я добился этого не сразу.
Первые месяцы освоения ходьбы после операции каждый шаг остро отдавал в позвоночнике — это держало меня и в скованности, и в напряжении. Все время идти в строго заданном режиме, и как расплата ночами обязательные позвоночные боли. Но иначе поступать я не мог. Я должен был восстановить сердечно-сосудистую систему и вообще приучить себя к жизни.
Ходьба требовала величайшей собранности. Любое падение на снегу или ледяных плешивинах означало бы немедленную операцию, пластины оторвались бы или лопнули. У меня выработался даже особый шаг. Дорога со всеми зимними ухабами, льдом, осклизлостями снилась ночами. И все же я набирал свои два, а в иных случаях и три часа ходьбы. Я должен был вернуть сердце к четкой нормальной работе.
Я стараюсь идти быстро, но так, чтобы не обливаться потом и не задыхаться. Эта способность идти ровно, с предельно допустимой скоростью, однако не задыхаясь, далась не сразу. Ходьба — дополнение к тренировкам, которые я веду дома каждый день независимо ни от чего. Хожу я вечером, ближе к ночи, когда все дела позади.
Записи тренировок я веду около восьми лет. Это три толстенных тома. Записи позволяют анализировать и улавливать перетренировки и вообще любые неполадки в организме.
И еще: испытания не ожесточили, я бы сказал, даже обострили потребность в добре и желание добра...»
Именно поэтому я не рассчитывал на благоприятный исход в Оберндорфе. Я знал, операция будет произведена отлично — оно так и вышло, но вот после операции... потяну ли. Я очень сомневался. Если не потяну... Я устал, надорвался... пришло и мое время. Это ведь будет не смерть — избавление.
Все события я излагаю с одной целью — показать бессмысленность тренировок. Да, в определенных условиях они не нужны и опасны. Я имею в виду события после катастрофы. Тогда, в конце сентября, я возобновил тренировки — в работе хоть как-то обрести себя. Я не мог найти успокоения. Едва ли не сутки я был на ногах — бродил по улицам, бродил... Стеклянный, режущий душу, пустой мир.
По прошествии трех недель у меня появились признаки лихорадки. Постепенно установилась температура 37,3—37,5 градуса. Сама по себе она не тяжела, но сопровождалась то ознобом, то каким-то «оледенением» и мощным потением. Лихорадка не затихала ни на мгновение. Самым неприятным ее последствием оказалась невозможность выходить из дома. В движении я сразу потел, а ведь надо было обслуживать себя. Мокрел я чудовищно — насквозь рубашка, свитер или куртка. И от этого простужался — практически одна непроходимая простуда. Ну и бог с ней! И обозначился задых, уже было забытый. Ни движения без одышки... Я постепенно был разжижен, мокр, слабость кружила голову...
Я отказывался жить, не хотел жить. Это чувство то притухало, то вновь поднималось из глубин меня. Я вскоре смирился, привык к мысли о возможной гибели и уже размышлял о ней как о естественном и единственном выходе, своего рода освобождении. И впрямь зачем жизнь? А смерть — это избавление. Ничто не связывало меня с жизнью, ничто не манило. Ничего вокруг, кроме сосущей пустоты, нарастающего груза горя и безысходности.
Спустя месяц я вынужден был отказаться от ежедневных плотных тренировок. Я начал работать по схеме «два дня тренируюсь — день отдыхаю». И это я не смог потянуть и переключился на тренировки через день. К декабрю я уже не в состоянии был тянуть тренировки и через день и начал тренироваться через два дня. И все равно после каждой тренировки температура круто взмывала, лихорадка черной завесой кутала сознание и волю. Я исходил потом, не мог восстановить дыхание...
И вот обозначилась возможность поездки для консультации в Австрию, к Баумгартлу, до этого возможность, полностью исключенная для меня. Мое активное неприятие уродливостей большого спорта, деспотии его руководителей, неизменный отказ от сотрудничества с этой публикой, открытые высказывания и выступления обрекли меня на отлучение от общественной жизни и забвение. Да и кому я здесь нужен? Не смирился... Жри землю, не рыпайся и забудь себя.
И вдруг в этом черном туннеле возможность выезда для консультации! На добрые восемнадцать лет любой выезд был закрыт мне как нелояльному гражданину. Когда меня приглашали на Олимпийские игры или крупные спортивные соревнования, от Павлова и К° благодарили и говорили, что Власов занят или болен. В общем-то, они были правы: я действительно был занят — упрямо писал «в стол». Намордник есть, но ручка не отнята и складывать рукописи по-честному возможно. Вот только как и чем зарабатывать на существование?.. В общем, я был основательно занят, можно сказать, даже перегружен... Все было в соответствии с законами природы: каждое действие вызывает всякое противодействие. В человеческих отношениях это можно было свести к принципу, высказанному известным юристом и законоведом прошлого века Чичериным; чтобы я уважал закон — надо, чтобы закон уважал меня...
И само собой, уважал не на словах...
Спина после первой операции болела основательно. А главное, ужасом осталось в памяти лечение в ЦИТО, само ЦИТО и вообще, что с ним связано. Господи, убереги меня от любого лечения! Да я готов на любые тренировки и нагрузки, да хоть все ту же землю жрать, убереги только от нашей медицины!
Более бессердечного отношения к больным трудно не только найти, но и вообразить. Это особенно нестерпимо, когда больной по характеру заболевания или операции на месяцы лишен возможности себя обслуживать. Я сравнивал наш уход за больным с австрийским (другого опыта нет). Это такая же разница, как поездка на крестьянской телеге или в новейшем легковом автомобиле. Телега глушит и вышибает все внутренности. Но везет, правда, не всегда туда, куда нужно. Очень часто к старухе с косой, прямо к ней. Основной принцип выживания у нас: быть сильнее всех средств, на которые обрекла тебя медицина.
Словом, я вылетел в Вену. Из Вены тут же отправился поездом в Зальцбург (Оберндорф в двадцати километрах от Зальцбурга), совершенно расквашенный лихорадкой. Но если до сих пор я отказывался от лекарств, тут стал принимать антибиотики. Иначе поездку не потянул бы, на всю консультацию мне дали три дня (это выезд из Москвы, поездка в Зальцбург экспрессом, встреча с Баумгартлом в Оберндорфе и возвращение опять-таки через Вену в Москву). Всего три дня, лопни, а уложись...
Но Баумгартл предложил провести операцию бесплатно, Москва согласилась.