Просили прочесть стихи. Из тех самых — из сборника «Звездные песни», выпущенного весною в издательстве «Скорпион». Уединясь в именьице Борки, прочел в газетах, что сборник решением Комитета по печати конфискован, владелец же «Скорпиона» Поляков привлечен к судебной ответственности. Морозов не был бы «Воробьем», соратником Михайлова, Желябова, Перовской, коль не кинулся бы в Комитет с требованием судить и автора. Теперь, находясь на аэродроме, то и дело обшаривал карманы, проверяя, не затерялась ли повестка с вызовом в суд на 27 сентября его, ныне мещанина, приписанного к Богом (но не полицией) забытому городку Молога. Ах, ему не привыкать стать.

Он не чинился. Слабым, но твердым голосом объявил «Песню летчиков»:

Вперед, на крыльях белой птицы!
Легко нам в вольной высоте!
Там белых тучек вереницы
Нас встретят в дивной красоте.
В лицо нам дунет ветер бурный.
Вся даль оденется в туман,
Обнимет нас струей лазурной,
Как брат, воздушный океан!
Стремленью духа нет границы,
Широк безбрежный небосклон.
На мощных крыльях белой птицы
Осуществим наш детский сон!..

Слышал ли стихи в ту ночь Александр Алексеевич Васильев? Или, как утверждают очевидцы, он дремал, положив голову на буфетный столик, на свое кепи? Автор полагает, что слышал. Может быть, они вернули его сердцу то первое, властное чувство освобождения, тот «детский сон», который окрылил прошлой весною и круто изменил жизнь? Или — чувство иное?

Версия. Почерпнув из биографической книжки упоминание о некоем незаметном, но многозначительном эпизоде, в котором участвовали Николай Александрович и Александр Алексеевич, автор поначалу усомнился. Решил, что биограф присочинил — для красоты слога. Ну, в самом деле. Незадолго-де до взлета авиатор вдруг подходит к ветерану революционного движения и вкладывает в его ладонь записку. «Моя единственная мечта — воздушная мощь дорогого отечества. Васильев». Если они и знакомы (что возможно: Морозов, напомним, член оргкомитета), то вряд ли коротко. В своей книге Васильев, подробнейшим образом описавший все, что предшествовало старту, ни словцом не обмолвился. Морозов в воспоминаниях — также. Однако в дальнейшем автору попалось на глаза факсимильное воспроизведение автографа. А уж в почерке героя ошибиться вряд ли возможно.

Современному человеку такой жест странен. Может быть, в начале века он бы таким не показался. Но случайно ли, что записка средь многолюдства передана — тайком — именно Морозову? Или выбор адресата продиктован пусть не политической, но особой личной симпатией героя? Второе — возможно. А смысл, смысл? Не стремится ли Васильев к обнародованию «единственной мечты»? К самовозвеличению? Нет, на него это не похоже. Да если бы и стремился, выбор вокруг широкий — журналисты, писатели… Высокие персоны… Жена, наконец, рядом…

Так не на случай ли чего-то непоправимого, могущего произойти в пути, вывел те строки наш герой? Не были ли они своего рода (опять-таки на случай) возможным завещанием романтика?

Читатель вправе недоверчиво хмыкнуть, но я для себя иного объяснения не нахожу. И если есть здесь доля истины, значит, не слишком-то оптимистичен на старте наш герой…

Привлекала также всеобщее внимание огромная, недвижная, подобная памятнику, — собственных тщетных усилии на посту председателя Думы, лавирования между Сциллой правых, Харибдой левых, рационализмом и целеустремленностью Столыпина, идиотизмом не терпевшей премьера придворной клики, шатания собственной партии — фигура Александра Ивановича Гучкова. Экс-председателя оргкомитета. Да, он тогда уехал. Он узрел необъятность России и исполнился желанием вновь трудиться на ее благо. Вернулся, прибыл сюда, ан председательствует уже фон-барон, старый песочник, который сейчас демонстрирует себя фотографам, выряженный в платье пилота: шлем нахлобучил, кожаную куртку натянул поверх мундирца.

К Александру Ивановичу тоже подступали потливые жидконогие субъекты с фотографическими аппаратами, он поворачивался к объективам монументальной спиной.

И еще колоритный господин с пышными усами привлекал взоры. Точнее — пан. Его ясновельможность князь Любомирский, шеф Варшавского аэроклуба, школы «Авиата», опекавший питомцев школы фон Лерхе и Янковского. В особенности последнего, за коим, пронеслась по трибунам весть, будут следовать целых три авто. Ибо: «Еще Польска не сгинела». Ибо: «Матка Бозка Ченстоховска, змилуйся над нами, над поляками, а над москалями — як собе хцешь». Любомирский — потомок Ягелло, а значит, пшепрашам, родовитей этих «Рюриковичей», в жилах которых и романовской-то крови так себе, голштинско-датский жидкий супчик. Польска — то Жечь Посполита, то сейм, то «либерум вето», когда каждый истый шляхтич одним мановением руки мог определить судьбу нации — не чета нынешним жалким думцам.

Да, фон Лерхе — шваб, но его родственник Герман Генрихович, октябрист-левоцентрист, будучи в Думе при обсуждении бюджета на 1910 год докладчиком финансовой комиссии, выступил за равенство налогообложения польских губерний с российскими — без ущемления первых. Черносотенец Тимошкин протестовал: «Русские люди не желают, чтобы посягали на русский карман за счет инородцев!» Против высказался также товарищ министра финансов. Председатель объявил голосование. Проект фон Лерхе прошел 148 голосами против 128. Видя такое, правые возопили: «Двери!», и председатель пошел на голосование посредством выхода в одну дверь тех, кто за, в другую — кто против. И все же поправка Лерхе прошла. Тэго Польска пану Лерхе не запаментае. Поэтому и Макс Лерхе заслуживает считаться авиатором польским. «Матка Бозка Ченстоховска, змилуйся над пилотами Полонии…»

* * *

К двум часам ночи пилоты начинают пробовать моторы. Ровно в три звучит пушечный выстрел, возвещая, что старт открыт.

Первым по жребию должен взлететь Васильев.

«Вижу массу дефектов. Приспособленный к индивидуальности Кузминского, аппарат требует дополнительной регулировки. Пробую его в воздухе, сев, приступаю вместе с Кузминским к выяснению тех запасных частей, которые он должен взять с собой и везти за мной. Автомобиль им еще не нанят. А поскольку я отказался от услуг «Гамаюна», то автомобиль фирмы, прекрасно оборудованный, со всем, что требуется, мне не достался. Все-таки в последние минуты мне удалось добыть пропеллер, два колеса, четыре свечи и французский ключ… Хоть туман и не развеивался, настроение царило бодрое. Янковский, Лерхе, в особенности же Уточкин, намеревались долететь до Москвы, не спускаясь. Я с моим опытом перелета Елисаветполь — Тифлис знал цену такой самоуверенности. Мой план состоял в том, чтобы садиться на каждом этапе, уменьшая риск. Вернулся Кузминский и принес ободряющее известие; ему все же удалось найти недурной автомобиль… Около трех утра мне встретился Неклюдов и вдруг принялся объяснять какую-то неправильность в карте. Как сквозь сон, слышатся слова:

— Надо пересекать дорогу не с этой стороны… Тут обогните церковь…

Стоит отчаянный туман — такой, что от ангаров не видно стартовой линии. Кто-то подходит ко мне:

— Вы готовы?

— Нет.

— Почему?

— Мне до сих пор не принесли бензин.

Вот уж повели на старт аппарат Уточкина. Слышу его: «Еду чай пить в Москву. С баранками. До скорого свидания!»

Откуда-то из полумрака звучат овации несметной толпы. Привычное ухо улавливает по звуку мотора, что Уточкин взлетел.

Мне тащат бензин. Кузминский меряет его. Оказывается, удельный вес слишком тяжел, значит, мотор быстрее перегреется, значит, уже нельзя в полной мере рассчитывать на его энергию, значит, приходится больше бояться, что он откажется работать. Приятная перспектива! Тем временем поднимается Лерхе, вслед за ним Янковский. Наконец и мой аппарат готов. Положив в карман свечи и ключ, иду к старту. По пути Ефимов:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: