— Я бы поставил на Федотова, — сказал местный юноша и покраснел. — Федотов — наследник Одинцова.

— Заголовок уже придумал, — иронически догадался тассовец. — А приметы не знаешь — заранее нельзя.

— Это почему?

— Воробушек склюнет.

— Малыш, Ване рано писать завещание! — крикнул фотограф. — Толяна, — по-приятельски обратился он к комментатору (он ко всем обращался по-приятельски), иду к тебе в долю и удваиваю, ты везун.

И перемазался давно, и Леонтьев давно отстал — Иван не сразу заметил, что остался один. Когда это было — час назад, год ли? Казалось, сколько себя помнил, всё шёл — шаг, толчок палкой, шаг, толчок. От двадцатого примерно до сорокового километра требуется совершенный автоматизм движений, нервы надо беречь. А лучше всего — любоваться природой. Иные не поверят, что в гонке ею можно любоваться. Ивану доставляли радость и струнный сосновый Уктусский бор, росший из коренастого елового подлеска, и весело пегий, сорочий березняк под финским городом Лахти, и скалистый шведский Фалун, где только держись на обледенелых трассах, и дородный ельник австрийского Зеефельда, напоминавший родной Уктус, только там под серебром верхушек стволы — чернь, здесь же — червонное золото.

Природу любят все люди лыжной страны, основательные, немногословные, несуетливые. А неосновательные и болтуны здесь в люди не выбиваются. Страна эта словно бы и не знала пограничных столбов — земляком для Ивана был и знаменитый шведский мужик Сикстен Ёрнберг, столь сухой, ужаривший всё лишнее в теле, что лицо казалось костяным. Однажды он Ивану пояснил — доходчиво, хоть и жестами, — что летом для общей физической подготовки трудится на лесоповале: приезжай, мол, посоревнуемся, кто быстрей и ладней напилит, наколет и сложит поленницу. А Иван ответил, что, будь уверен, не отстанет. А уважительно внимавший землякам-старослужащим способный норвежский новобранец Харальд Грённинген потрогал Ивановы и Сикстеновы бицепсы и поднятыми указательными пальцами обозначил мнение, что и в таком поединке они финишируют лыжа в лыжу. И среди финнов был у Ивана дружок — Ханнес Колехмайнен, по-нашему тоже Ваня. Оригинальный товарищ — он однажды вслед за Иваном бежал, а тот всё прислушивался: чудится, что ли, с устатка, или лыжи, скользя, на самом деле издают протяжную мелодию? Оглянулся, а Колехмайнен Ваня — поёт…

Так шёл Иван, пока не стряслось то, что случается со всяким из них, но всякий раз неожиданно. Он увидел подъём, четырежды уже преодолённый, но словно внове увидел — стену ноздреватого снега, наискось пересечённую тенями деревьев, и полосы разъезженной лыжни, размазню обочин, и ощутил, что стену эту больше не осилит. Он знал, что это всего-навсего «мёртвая точка», надо её перетерпеть. Но терпеть было невмоготу. И взмолился Иван: кто там есть — на земле, под землёй, на небе? Судьба, фарт или, может, Господь Бог — тёмный лик, безмятежный взор, почерневшее от времени серебро оклада бабкиной иконы? Из каких передряг выбирался, из каких переделок, и ведь тоже казалось — конец, но вот он я, живой-здоровый. Ничего не хочу, не прошу, лишь бы шаг и ещё шаг, лишь бы добраться до близкого же, господи, белого увала, за которым голубизна.

На вершине, что была вовсе не вершиной, а лишь порогом перед новым подъёмом, вдвое длиннее прежнего, стоял, прислонясь к сосне, Коля Шерстобитов.

— Ты что? — сквозь одышку спросил Иван.

— Ногу свело, не знаю, дойду ли, — с жалобной усмешкой отозвался Коля.

— Дай разотру.

— Иди знай. Перемогусь. Было бы мне за тобой держаться. Мази нет твёрденькой?

Иван вынул из заднего кармана, протянул и зажал и холодном Колином кулаке гуталиновую коробку.

И через десяток шагов — то ли от жалости к Коле, то ли по другой, непонятной, причине — такая на него накинулась злоба на равнодушие гладкого неба и жёваных обочин, на какого-то бездельника-зеваку, весело подкрикнувшего из чащи: «Давай-давай», пуще же всего на себя, горемыку, что, не уступи ему дорогу бегущий впереди лыжник, он бы грудью его сшиб.

— Слыхал? — спросил Кречетова знакомый тассовец. — Одинцов-то лидирует. Полторы минуты разрыв. Кажется, пиво с меня. «Есть ещё порох в пороховницах» — как заголовок?

— Заранее?

— И сглазить не боюсь.

— А можно лучше. «Старая гвардия умирает, но не сдаётся».

— «Умирает» у меня вычеркнут. Гляди, вот он! Гляди, что делает, собака!

Искрой мелькнул вверху справа красный свитер. Слаломным виражом вылетел из-за леса Одинцов и рванулся вниз, широко переступая лыжами, прямо на спуске обходя двоих скользящих в низкой посадке гонщиков. От питательного пункта кинулся к нему навстречу Быстряков, крича: «Плюс полторы у Федотова, плюс две у Бобынина». Иван на ходу вырвал у него картонный стаканчик, но бросил, обдав питьём пальто Быстрякова. Вразмашку мчал вдоль стартовой поляны, вслед бежали люди, бежала новая знакомая Тамара, вертя над головой лыжной палкой, будто саблей, вопя: «Ванечка, ещё десять осталось, прибавь!»

Петля пятидесятикилометровой трассы, напоминавшая неровно выведенную восьмёрку, опоясывала и пересекала Уктусский бор. В одиночку и вереницами кружили по ней чуть более ста тружеников и мучеников (остальные, не выдержав, сошли) в разноцветных недавно, но теперь побуревших, приобретших одинаково тёмный колер рубашках. Кто-то ещё тужился занять место повыше, кто-то чаял лишь дойти. Федотов, Бобынин и Одинцов на отдалении не видели друг друга, но подсказки тренеров словно натягивали шнур, связывавший сейчас только их троих. Упругий этот шнур порвётся на финише, больно стеганув по двоим, оставив третьего в невредимости и торжестве.

Жестяной репродуктор со столба долдонил без передышки, звучали фамилии тех, кто закончил, и их результаты. К отстрадавшим своё спешили тренеры и товарищи, помогали снять лыжи, разводили по палаткам, но толпа вокруг судейской не рассасывалась, назревали главные события.

Куда, к дьяволу, запропастился «рафик»? Наконец комментатор углядел его за канатом, призвал свирепым гребком ладоней. Милицейский майор Матюнин стремглав бросился выдёргивать колья.

— Внимание, полная готовность! Натан Григорьевич, по моему сигналу берёте лыжника в начале спуска, ведёте на меня до створа! Вадим — запись по отмашке! И не вякать! Вякать дома будем.

— Ой, ноги не держат, — приникла вдруг к Кречетову Тамара. — Чем так болеть, лучше самой бежать.

— Любовь? — покосился на неё комментатор.

Она отпрянула, обожгла своими зелёными. Рыжая грива, сбитая в ком, тяжело упала на лицо, она её отхлестнула:

— А вы думали, любовь — это когда в койке? Эх, вы-ы…

Утирая шапочкой щёки, с палками под мышкой заскользила прочь — к подножию спуска. Встречать.

Лыжня сама потрясённо кидалась Ивану в ноги, и он попирал её яростно и властно. Гонщики, которых на последнем километре обгонял он уже десятками, шарахались вправо и влево от красного свитера, на плечах которого, казалось, вскипал рушившийся с ветвей снег.

Уже в финишном створе отчаянным прыжком опередил он парня, чей результат трудно будет отыскать в третьем, если не пятом десятке. И, сломавшись в пояснице, касаясь пальцами лыж, опустошённо катил ещё несколько метров.

Кто-то набросил ему на плечи полушубок. Вроде бы Быстряков. Кто-то, присев на колени, отстегнул крепления. Вроде Нелька.

С неба загремел жестяной голос:

— Финишировал Иван Одинцов, Московская область. Время… — голос преисполнился торжеством… — время заслуженного мастера спорта Одинцова два часа двадцать две минуты сорок шесть секунд!

Вокруг захлопали — сперва глухо, в варежках, потом хлёстче, потому что люди бросали рукавицы, бежали Ивана качать. Потянули назад за плечи, подхватили под спину, под колени. Он отбился:

— Рано.

— Ванечка, иди в палатку, простынешь!

Нелька, что ли?

Подошёл Федотов:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: