«Суд чести нашел, что пощечина, данная Каннегисером Маленбергу, явилась слишком сильным эксцессом, и потому постановил выразить Каннегисеру порицание и выражает желание, чтобы стороны помирились.

Г. Попов, П. Волянский, Б. Бутлеров, К. Кузнецов, В. Струве и др.»

Что там случилось, кто такой этот Маленберг, нам неведомо, но бумажка хранилась бережно — как боевая реликвия.

Юношеский максимализм, крайности и метания запечатлены в дневнике: Леня то безмятежно путешествует по Италии, то хочет уйти в монастырь, то рвется на фронт добровольцем. Но в девятнадцать лет — первые важные самостоятельные решения, заявление о себе: выход в литературный свет, публикации стихов и одновременно — вступление в революционную среду.

«Я не ставлю себе целей внешних, — записал Леня задолго до своего звездного часа. — Мне безразлично, быть ли римским папой или чистильщиком сапог в Калькутте, — я не связываю с этими положениями определенных душевных состояний, — но единая моя цель — вывести душу мою к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаю».

Это сквозная нить судьбы Леонида, одна, но пламенная страсть. При всей внутренней противоречивости натуры и внешних метаниях жизнь его сложилась вполне последовательно. Цель — не счастье, а «сияние». Вспышка света во тьме, какой представлялась ему действительность.

Идеализм, героизм, жажда подвига, стремление к великой цели — люди с этими редкими качествами, всегда очень одинокие, выходят на историческую сцену чаще всего именно в революционные, переломные моменты. Время требует героев — и они появляются.

Просиять! — об этом грезил за сто лет до Каннегисера декабрист Муравьев-Апостол:

В конце пути — по вспышке света
Вы опознаете меня…

А вот — во времена Каннегисера. «Орел» Николая Гумилева устремился в небесный полет, все выше и вперед, к Божьему престолу. Пока не задохнулся от блаженства.

Лучами был пронизан небосвод,
Божественно холодными лучами,
Не зная тленья, он летел вперед,
Смотрел на звезды мертвыми очами…

Александр Блок говорил, что надо ставить перед собой в жизни только великие задачи.

Человек с таким мироощущением становится поэтом. Или революционером. Или тем и другим. Именно русская интеллигенция и сделала русскую революцию. Из лучших побуждений. Торопила историю. Ведь что такое революция, как не историческое нетерпение, истерика Клио — Музы истории? Разлад между идеалом и жизнью — и судорожная попытка преодолеть его, даже ценой жизни. И недаром Муза истории первоначально была Музой героической песни.

На свитке пергамента, который держит Клио, должен сохраниться поразительный человеческий документ нашего героически-истерического прошлого — письмо из Петропавловской крепости девушки-дворянки из богатой семьи, дочери члена Государственного совета Натальи Климовой. Она же — эсерка-максималистка, участница взрыва дачи председателя Совета министров Столыпина 12 августа 1906-го. Письмо написано в момент ожидания смертной казни и предназначено близким друзьям. Как похоже на судьбу Каннегисера — и возраст, и ситуация, и настрой! Может быть, она, эта духовно высокая и просветленная героиня, исключительная натура, красавица и умница (все знавшие ее отзывались о ней с восхищением), сожалеет, что в результате взрыва пострадало около ста человек, 27 убито на месте, что ни в чем не повинной дочке Столыпина были повреждены ноги, в то время как сам Столыпин отделался лишь легкими царапинами? Ничуть не бывало! Что же она переживает в ожидании казни, эта смертница?

«Доминирующее ощущение — это всепоглощающее чувство какой-то внутренней особенной свободы. И чувство это так сильно, так постоянно и так радостно, что, внимая ему, ликует каждый атом моего тела, и я испытываю огромное счастье жизни… Что это? Сознание ли это, молодое, свободно и смело подчинившееся лишь велениям своего «я»? Не радость ли это раба, у которого, наконец, расковали цепи, и он может громко на весь мир крикнуть то, что он считает истиной? Или то гордость человека, взглянувшего в лицо самой смерти и спокойно и просто сказавшего ей: «Я не боюсь тебя»?.. Это ощущение внутренней свободы растет с каждым днем…»

Царские жандармы и тюремщики удивлялись, что террористы бодро и радостно шли на эшафот. Как объяснить это?

Наталья пишет, что раньше она испытывала невыносимый разлад, конфликт между собственным «я», своим сияющим идеалом и внешней жизнью, российской действительностью, с ее неравенством, дикостью и произволом. Словом, вначале она была типичной чеховской героиней. Суждены нам благие порывы, да свершить ничего не дано…

Чехов не был любимым писателем русских революционеров. Когда другая, знаменитая террористка, тоже одухотворенная, талантливая, мужественная и прекрасная — Вера Фигнер — вышла на свободу после двадцати лет заключения в Шлиссельбургской крепости, она спросила, что теперь читают. Чехова, ответили ей. Открыла — и захлопнула: Господи, ничего не изменилось, опять это мещанство и бытовщина, барышни и чиновники, ахи, и вздохи, и заламывания рук. Стоило, в самом деле, столько лет сидеть в камере ради такого народа!

Вот и Наташа Климова мучилась и металась вначале от разлада с миром и собой, искала выход из тупика чеховской интеллигенции, разочарованной и вялой. Надо что-то делать, но что?

«Это обычная, тяжелая по своим последствиям болезнь русской интеллигенции, — продолжает свой анализ Наташа. — Появилась она с того момента, когда человек почувствовал, что его «истина», «право» и «должное» не есть для него пустая фраза, праздничное платье, а есть живая часть души его, и начал понимать все яснее и яснее, что борьба с «русскими разладами» (в которых его истина, право и справедливость нарушались ежеминутно) может дать удовлетворение лишь на основе девиза: «все или ничего»… Или отдаться борьбе без возврата, без сожаления, борьбе, идущей на все и не останавливающейся ни перед чем, или, пользуясь всеми преимуществами привилегированного положения, отдаваясь науке, природе, личному счастью и семье, рабски подчиниться и открыто и честно признаться в полном равнодушии к тому, что когда-то считал святая святых души своей… Многие всю жизнь мучаются, изнывают и стонут так же, как и я мучилась, стонала и металась… Вперед или назад?

Лишь теперь я могла убедиться, — и убедиться бесповоротно, в чем «моя» истина-правда и что нет в мире той силы, которая могла бы заставить меня от нее отказаться. А из этого ощущения родилось и новое… Это не та любовь инстинкта физической жизни, трепещущая перед смертью и цепляющаяся за жизнь даже тогда, когда она в тягость, а та бесконечная мировая любовь, что и самый факт личной смерти низводит на уровень не страшного, простого, незначительного, хотя и очень интересного явления…»

Вот история «высокой болезни» русской интеллигенции, выведенная Наташей Климовой на основе проведенного над собой опыта. Это иной взгляд, совсем другой диагноз, чем большевистский, выраженный в «Петроградской правде» «Незнакомцем».

Поступиться личным счастьем — ради идеала.

«Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние», — пишет Каннегисер в одиночке Петроградской ЧК. И ему вторит Марина Цветаева в стихах как раз 1918-го года:

Есть на свете поважней дела
Страстных бурь и подвигов любовных…

И позднее, через восемь лет, в письме Борису Пастернаку она говорит: «Держа слово, обороняясь, заслоняясь от счастья…»

А еще раньше Цветаевой — звонкоголосая перекличка поэтов во времени! — Федор Тютчев, в письме Жуковскому, вспоминает об их беседе: «Мне очень понятны Ваши слова, что счастье — это не главное в жизни».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: