Как сам Леонид относился к «проклятому вопросу»? Закомплексованности на своем еврействе у него не было. Ни в дневнике, ни в стихах, ни в памяти современников об этом — ничего. Вот Яков Рабинович, друг Леонида, вспоминает: «Говорили обо всем… до сладостной смерти — подвига — обо всем, только не об Израиле, не о сионизме» — хотя оба входили в Союз евреев-политехников. Не иудей — собирался креститься в православии, еврей в русском дворянстве. Возможно, Леониду была бы близка позиция другого поэта — Иосифа Бродского, который не любил разговоров на эту тему: «Хватит говорить о моем еврействе. Родина поэта — язык». Но, конечно, его человеческое достоинство не выносило никакого антисемитизма. И хотя дом Каннегисеров по духу и укладу был вполне европейским, Леонид, как мать говорит о нем, «учился уважать свою нацию». Это усугубило в его глазах вину Урицкого — еврея-палача.
И отец объясняет на допросе: сына сильнейшим образом потрясло то, что постановление о расстреле его ближайшего приятеля — Перельцвейга — подписано двумя евреями — Урицким и Иосилевичем…
Вспомним о жертве. Моисей Соломонович Урицкий происходил из тех местечковых евреев, которые, вырвавшись из-за черты оседлости, устремились в революцию. Полные долго сдерживаемой энергии, пассионарии, как выразился бы сын Николая Гумилева и Анны Ахматовой — Лев Гумилев, они жаждали реванша, кто горя общественным идеалом, а кто просто делая карьеру. Стоящая на распутье, ослабевшая Россия стала подходящим полигоном для их социальной активности… Это имела в виду Цветаева, выразившаяся в записной книжке так: «Не могу простить евреям, что они кишат». Цветаеву, жену еврея, говорившую, что все поэты — жиды, в антисемитизме уж никак не обвинишь.
Судьба Урицкого типична для революционера — еврея. Родился на Украине, сын торговца. Готовился стать раввином, но после ранней смерти родителей выбрал другую профессию — юриста, закончил университет. Однако истинным делом его жизни стала революция — место Талмуда занял Коммунистический манифест. Подполье, конспирация, многократные аресты, тюрьмы, ссылки, туберкулез. Писал в газеты, редактировал, стал журналистом, партийным литератором.
Интересно, как Урицкий ответил бы на вопрос о его профессии? Профессиональный революционер? Это не для анкеты. Юрист? Но он не работал юристом до службы в ЧК, а там юриспруденция была лишь прикрытием революционного насилия. Может, литератор, журналист, как Ильич? Вся эта публика, во главе с Лениным и Троцким, пряталась под масками литературных псевдонимов и партийных кличек, с пером наперевес пополняя ряды пишущей братии. Так что об убийстве 30 августа 1918-го на Дворцовой площади можно сказать и так: поэт убил партийного литератора…
Способный, старательный, неутомимый, всегда с невозмутимой улыбочкой и спокойным голосом, Моисей Соломонович — идеальный чиновник. На вопрос служебной анкеты: «В каком отделе желали бы работать в Петроградском совете?» — ответ: «В каком прикажут». Аскет, холостяк, горит на работе, часто засыпает тут же, в своем кабинете, за ширмой. Воплощенная скромность. Или посредственность? Ан нет! Один из златоустов революции, нарком просвещения Анатолий Луначарский на концерте-митинге в память Урицкого заливался соловьем: «Я не ошибусь, если скажу, что товарищ Урицкий для торжества коммунистической партии в России сделал больше, чем товарищ Троцкий. Урицкий играл всемирно-историческую роль. Когда историками будет исследован октябрьский переворот, имя Урицкого будет вписано в историю освободительного движения золотыми буквами. И вот какой-то дегенерат, какой-то истерик, о котором говорят, что он мечтатель и идеалист, что он поэт в душе, предательским выстрелом вырвал этого титана из наших рядов… Бесконечно жить в благодарных сердцах народных масс — вот венец и слава товарища Урицкого. Он счастлив, миллион раз счастлив, Моисей Соломонович! Та кровь, которую он пролил, сделалась цементом лучезарной и свободной жизни восставшего народа» и т. д., и т. п. «Несмотря на просьбы не аплодировать, публика не выдержала и устроила т. Луначарскому шумную овацию». Создание кумиров, апостолов красных идей, «нашего Бога» — этого идеологического эрзаца религии — носило маниакальный характер и сопровождалось неумеренными восхвалениями и преувеличениями, доходящими до глупости.
Табель о рангах среди большевиков в это время еще не утрясся и зависел, конечно, от того, кто из них окажется, в конце концов, наверху крутой пирамиды власти. Тот же Луначарский писал: «Моисей Соломонович Урицкий относился к Троцкому с великим уважением. Говорил… что как ни умен Ленин, а начинает тускнеть рядом с гением Троцкого». Тут уж что получается? Троцкий выше Ленина, а Урицкий — выше Троцкого? Поживи Моисей Соломонович подольше, до владычества Сталина, не поздоровилось бы ему от такого предпочтения! А может, нарком просвещения, лукавый кремлевский царедворец, произведший свое имя от «чар луны», просто интриговал?
Каннегисер — Урицкий: поединок судеб, противостояние двух линий жизни.
Решающая ночь Октябрьского переворота. Оба не спят: Каннегисер мечется около Зимнего дворца, делает наивную, детскую попытку предотвратить столкновение с большевиками, Урицкий — в Смольном, один из главных руководителей восстания, бессонный, похудевший, но все такой же невозмутимый, отдает короткие приказания…
Январь 1918-го. В Таврическом дворце открывается Учредительное собрание — последняя надежда демократии в России. Каннегисер — горячий сторонник народного форума, а Урицкий — большевистский комиссар над ним. Это по его приказу матрос Анатолий Железняков разогнал собрание: «Заседание объявляется закрытым… Покиньте зал. Караул устал…» Так кончилась свобода в России. Зиновьев потом патетически восклицал: «Кто не помнит этого дня, который был кульминационным пунктом, высшей точкой в деятельности товарища Урицкого?!»
Все это делается именем народа и во имя народа. А что же сам народ? Свидетель тех событий, офицер Преображенского полка Милицын записывал в дневнике: «Вот во что вылилась давнишняя мечта всех наших свободолюбцев об Учредительном собрании. Толпа, идущая приветствовать это собрание, расстреливается не царскими полицейскими, а русскими рабочими, и народ молчит и не встает на защиту своих избранников. Какая же цена этому народу и какое у него может быть будущее?»
Еще один «проклятый вопрос»! Мифическое понятие «народ» придумано интеллигенцией. На самом деле народ — это по определению все население, а не какая-то его часть, пусть самая многочисленная. А тот «народ», который имели в виду интеллигенты, всегда был и оставался инертной массой, скорее объектом, чем субъектом истории. Он не только послушно отдал впервые приобретенную свободу, не зная, с чем ее едят, но и собственными руками разрушил государство, которое создавал веками. В лучшем случае он рассуждал, как швейцар Прокопий Григорьев, свидетель убийства Урицкого, сказавший на допросе: «Я человек беспартийный, никаких убеждений не имею, работаю из-за куска хлеба…» В худшем — «Грабь награбленное!».
«Народ», именем которого действовали большевики, вовсе не собирался ждать обещанного рая и не упускал случая добыть хоть какие-нибудь блага немедленно, здесь, сейчас. В исторический момент, когда в России гибнет свобода, происходят и более мелкие события, можно сказать курьезы, но весьма характерные. Видный большевик Бонч-Бруевич рассказывает в своих мемуарах о двух таких происшествиях. Утром, в день открытия Учредительного собрания, Ленин и Урицкий должны были встретиться в Смольном перед отъездом в Таврический дворец. Но Урицкий куда-то исчез. Не было его и в Таврическом. Наконец он там появился, но в странном виде — подошел, своей утиной походкой, шатаясь, расстроенный, бледный.
— Что с вами? — спрашивает Ленин.
— Шубу сняли…
— Где? Когда?
— Поехал к вам в Смольный для конспирации на извозчике, а там вон, в переулке наскочили двое жуликов: «Снимай, барин, шубу. Ты, небось, погрелся, а нам холодно». Так и пришлось снять. Хорошо, шапку оставили. До Смольного ехать далеко. Так я пешком, переулками, и придрал в Таврический. Хорошо — пропуск с собой, еле отогрелся…