Дико выглядит этот изящный, безмятежный экспромт в пахнущей смертью казенной папке. Как и фотография Лулу — эффектной, крупной девушки с насмешливыми глазами. Умная, светская, ловкая в разговоре, она была на год моложе своего брата.

Среди уцелевших черновиков удалось разобрать и другие строчки, записанные рукой Лени, — иронический перечень штампов салонной поэзии:

Лунные блики, стройные башни,
Тихие вздохи, и флейты, и шашни.
Пьяные запахи лилий и роз,
Вспышки далеких, невидимых гроз…

Стихи оборваны, словно бы от неохоты все это продолжать — когда кругом бушует всамделишная, не выдуманная гроза.

Здесь же, среди изъятых при обыске бумаг есть еще одно неизвестное стихотворение Лени, в котором он как бы прощается с прежде милым богемным кругом, воплощая его в образе Пьеро:

Для Вас в последний раз, быть может,
Мое задвигалось перо, —
Меня уж больше не тревожит
Ваш образ нежный, мой Пьеро!
Я Вам дарил часы и годы,
Расцвет моих могучих сил,
Но, меланхолик от природы,
На Вас тоску лишь наводил.
И образумил в час молитвы
Меня услышавший Творец:
Я бросил страсти, кончил битвы
И буду мудрым наконец.

Кому посвящено стихотворение, кто такой этот Пьеро?

Однажды, в конце 1910-го, на квартире Каннегисеров устроили любительский спектакль — поставили «Балаганчик» Александра Блока. Участник постановки, поэт Василий Гиппиус рассказывал, что сцены не было, действие происходило у камина, а наверху камина сидел Пьеро. Самого Блока пригласить не решились, но он, узнав потом о спектакле, очень заинтересовался и расспрашивал об исполнителях. Среди дилетантов выделялся один — исполнитель роли Пьеро, Владимир Чернявский. Это был молодой артист, тоже писавший стихи, друг Есенина и ярый поклонник Блока. Видимо, образ Пьеро столь поразил Леню (а было ему тогда четырнадцать лет), что он пронес его сквозь годы.

Грозная эпоха героев и поэтов. Всеобщая политическая горячка — и повальная эпидемия стихов. «В самые тяжкие годы России она стала похожа на соловьиный сад, — говорил Андрей Белый, — поэтов народилось как никогда раньше: жить сил не хватает, а все запели».

Еще один персонаж всплывает из следственного досье Каннегисера — легендарная прелестница, достопримечательность богемного Петербурга, хозяйка литературного салона Паллада Олимповна Богданова-Бельская. Стихов и прозы, посвященных поэтами и прозаиками Серебряного века этой феерической блуднице, хватило бы на целую книгу. Безнадежная графоманка и нимфоманка, любившая и мужчин, и женщин и волочившая за собой целый шлейф самоубийств оставленных ею поклонников (в ее записной книжке, как говорили, число любовных побед перевалило за сто), она компенсировала отсутствие таланта плодовитостью и экзальтацией — «танцевала босиком стихи» Северянина, звеня браслетами на ногах и бусами на шее, вся в пестрых шелках, кружевах и перьях и в облаке резких, приторных духов. Немало следов ее поэтического фонтанирования, подаренных Лене, перекочевало из его письменного стола на стол следователей.

В 1915-м — как раз в момент выхода Каннегисера в литературный свет с первыми публикациями — Паллада обрушивает на Леню (ей — тридцать, ему — девятнадцать) все свое неистовство. Частые встречи, ежедневная переписка, посвящение в интим. Она использует любой повод, чтобы занять его внимание, иногда просто просит прислать папирос, да и повода не нужно. Ее распирают, раздирают страсти, пишет крупно, размашисто, перебегая на конверты, когда не хватает бумаги. «Целую куда попало». «На вернисаже футуристов. Буду искать Вас… Письмо запоздало, теряет значение». «Плачу без тебя» («тебя» зачеркнуто, но так, чтоб видно было).

«Я не могу жить без выдумки, Леня, не могу жить без мечты и страсти, а люди должны мне помогать в этом, иначе я не верю в свои силы… Леня, я умираю, я умираю. Я все пороги обегала, сколько рук я жала, сколько глаз я заставляла опуститься — встречаясь с моими, в слезах. Есть люди все сплоченные одной злобой и презрением ко мне, все мои враги. Ухожу с подмостков после испробования всех видов борьбы за существование…»

Другое письмо:

«Есть тысяча способов добиться любви женщины и ни одного, чтобы отказаться от нее. А про меня! Есть миллионы способов заставить забыть ее и ни одного, чтобы она полюбила.

Да, я аскетка и, если бы не мое здоровье, я бы одела власяницу. Вот уже три месяца Паллада не сексуальничает и не будет до смерти или — что еще! — до огромной постельной любви!..»

Тут же фотография: «Милому Ломаке — от такой же». И рядом — листок со стихами, посвященными — не ему ли?

Картавый голос, полный лени,
Остроты, шутки и детский смех,
Отменно злой — в упорном мщеньи,
Спортсмен всех чувственных утех…
Привычный маникюр изящных рук
И шелк носков — все, все ласкает глаз…
Моя любовь одна с волшебством мук,
И с вами пуст — любви иконостас.

Кстати сказать, революционеры на счету Паллады случались и раньше. Есть свидетельство, что в 1904-м, накануне покушения на министра внутренних дел царского правительства Плеве, Паллада отдалась его убийце — Егору Сазонову. От этого сладкого мгновенья родились близнецы — Орест и Эраст. Ей было тогда семнадцать лет. Если это правда (мальчики-то были!), а не слух, распущенный, быть может, самой Палладой, то преемственность террористов на ее ложе поистине роковая.

Час одиночества и тьмы

Поезд с Дзержинским уже подходит к Петрограду. А там продолжается вакханалия арестов. Убийца Урицкого, не зная, что родные его уже в тюрьме, пишет им успокоительные записки, которые, разумеется, дальше следователей не идут и оседают в деле. Судя по тону, он не только обрел стойкость духа, но даже пребывает в некоторой эйфории.

«Умоляю не падать духом. Я совершенно спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Постарайтесь переживать все за меня, а не за себя и будете счастливы». Это — отцу.

Что же он читает в газетах, которые, стало быть, дают ему в тюрьме? Петроградские газеты 31 августа залиты трауром, кроме срочного сообщения о покушении на Ленина, они информируют о церемониале предстоящих торжественных похорон Урицкого на Марсовом поле. «Пуля попала в глаз, смерть последовала через час», — нечаянно рифмует «Северная коммуна», что наверняка не ускользает от внимания поэта-террориста. И лозунги, лозунги, лозунги, разлетаются шрапнелью, один кровожадней другого! «Ответим на белый террор контрреволюции красным террором революции!» «За каждого нашего вождя — тысяча ваших голов!» «Они убивают личностей, мы убьем классы!» «Смерть буржуазии!»

Чему же он радуется? Неужто не понимает, что содеял? Неужели ему не жалко своих близких, которых он прежде всего ставит под удар? Неужели еще не уразумел, что за одного Урицкого погибнут тысячи невинных по всей стране, что кровь его жертвы не только не искупит крови его погибших друзей, но вызовет целые реки, целое море новой крови? Или наивно верит: его выстрел — сигнал к восстанию, начало конца для большевиков? Кто-то должен начать, а там само пойдет, заполыхает, все равно им разбойничать недолго. Так тогда думали многие. Юный делатель истории не видит: его теракт, его личный подвиг лишь на руку большевикам, которые только тысячекратно превосходящим террором в состоянии удержать власть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: