— Моя душа, полная мучительной тревоги и опасений за будущее Рима, была избавлена от страха в ту минуту, когда мой собственный дом погиб в ужасном крушении… Теперь я больше не боюсь великих опасностей и твердо верю, что ваше благополучие укреплено на долгое время».
Вот парадокс сильной души, которая поняла свое горе как избавление от горя других людей. Человек меняет этим весь угол своего взгляда на горе. Он видит в нем не только зло для себя, но и благо для других — жертву, принесенную для общего спасения. Он выходит за пределы своего «я», смотрит на свое горе с вершины общих судеб — и оно облегчается чужим благополучием, которое завоевано ценой своего горя.
Но какой урок может извлечь отсюда обычный человек, который к тому же не верит в закон расплаты? Пожалуй, прежде всего психологический: основа основ культуры горя — выходить из него лучше всего деятельно и не в одиночестве. Человек очень помогает своему горю, когда он сам помогает другим. Эта помощь другим дает ему потоки приятных чувств, положительных эмоций, и они лечат его душу, поднимают самоощущение, ослабляют вспышку неполноценности.
Пожалуй, полезнее всего в горе — это помогать чужому горю: лечение чужого горя может быть лучшим лекарством для своего. Свое горе перестает быть главным центром сосредоточения, уравнивается в чем-то с чужим, и это уменьшает тягостные чувства. А помощь чужому горю рождает в подсознании целительные чувства, улучшает соотношение светлых и темных эмоций.
Работает как бы психологический закон бумеранга, рикошет добра: чем больше ты даешь другому, тем больше это дает тебе самому — внутренне, душевно. Радость давать что-то другим — пожалуй, одна из самых глубоких радостей жизни, и когда человек создает радости для других, он почти автоматически получает от этого радостные ощущения для себя. Такое психологическое эхо — очень сильный рычаг, который позволяет управлять своим настроением через свое поведение.
Помогают перебороть тоску и сильные физические нагрузки — от трудной работы, от спорта; и чем они изнурительнее, тем больше они отключают наш внутренний мир от горя, тем лучше помогают защитным переключателям чувств, механизмам эмоционального равновесия. Хорошо действует музыка — и классическая, которая облагораживает страдание, как бы придает ему эстетический смысл, и жизнерадостная, быстрая, вздымающая. Еще лучше, пожалуй, помогает танец, пляска, сильно может подействовать и лечение юмором, смехом.
Целить себя потоками физических напряжений и душевных радостей — это, видимо, два обычных лекарства от горя. Впрочем, их опасно передозировать, потому что ретивое лечение может обеднить душу, помешает ей углублять себя.
Есть немецкая пословица: из всякого свинства можно извлечь кусочек ветчины. В одежде из юмора здесь предстает перед нами один из главных способов уменьшать личные горести и умножать радости.
Тут, пожалуй, и лежит центральный девиз культуры горя: делать несчастье ступенькой к счастью, превращать поражение в ступень к победе… Этот «парадокс горя» — один из высших устоев жизненной мудрости, и, наверно, один из глубочайших парадоксов всей человеческой культуры вообще.
Он возник тысячелетия назад, в древних философиях Шумера, Китая, Индии, Греции, Рима. Мудрецы древности понимали, что любое горестное событие может углублять душу, расширять сознание, укреплять стойкость. И они учили людей находить в каждом несчастье — то есть в себе самих — орудия смягчения этого несчастья.
Они видели, что горе отнимает, и хотели, чтобы оно давало. Они учили героическому стоицизму, который как бы обращает горе в свою противоположность. Это и значит, собственно, быть человеком, потому что способность ослаблять вред несчастья и усиливать его пользу — одна из главных человеческих способностей.
Культура одоления горя должна бы прежде всего расти в семье, в ее ежедневных испытаниях, будничной боли, ушибах — телесных и душевных. К сожалению, сегодняшняя семья делает это из рук вон плохо. Царящий у нас лозунг счастливого детства, превращает детей в белоручек, изнеживает их, делает беззащитными перед горем и тяготами. И школа стоит здесь в стороне, и современное искусство плохо помогает здесь людям: ни в нашем, ни в мировом искусстве почти нет героев горя, стоиков несчастной любви, победителей своих поражений.
Школа, семья, искусство ведут себя здесь отстранение от важнейших человеческих нужд, и такая отстраненность — знак их стратегической слабости в воспитании человеческих чувств, еще один режущий разлад нашей цивилизации с человеческой психологией.
Неповторимое и повторимое в любви.
«Вы никогда не сможете дать совет, как любить. Каждый любит по-своему, и нельзя навязывать всем одну точку зрения, стричь всех под одну гребенку» (Калуга, Дворец культуры «Строитель», февраль, 1977).
«У Михаила Анчарова («Прыгай, старик, прыгай») сказано: «Ученых все больше — любви все меньше. Любовь от изучения гибнет, это ее свойство. Потому что изучать можно повторяемое. А еще Шекспир сказал, что всякая любовь — исключение. В этом и есть ее правило».
Что-то вы на это скажете?» (Обнинск, Центральная библиотека, март, 1982).
«Все закономерности, которые можно выяснить, статистические, то есть не для одного человека, а для массы. Как же быть с человеком в единственном числе, ведь он может сильно отличаться от среднего человека?» (Протвино, Московская область, Клуб интересных встреч, 1976).
Пожалуй, многое здесь сказано верно. Нельзя, конечно, дать совет, как любить, то есть как чувствовать. Любовь самовластна и ускользающе летуча, она не подчиняется никаким прямым влияниям на себя. Но есть любовь-чувство и любовь-отношение, и на любовь-чувство можно подействовать окольно — через любовь-отношение. Хорошее отношение к близкому человеку, чуткая внимательность к нему может и повлиять на его любовь: или усилить ее, или притормозить ее угасание.
Стрижка под одну гребенку, конечно, враждебна любви; чувство это переполнено личным своеобразием, в нем масса непохожего у разных людей.
Впрочем, согласны с этим далеко не все, и даже крупные мыслители бывали против такого подхода. Шопенгауэр, великий философ пессимизма, еще полтора века назад отвергал индивидуальность любви. Любовь для него была как бы маской на инстинкте продления рода; этот инстинкт, говорил он, гений рода, его дух-хранитель, он царит над людьми и порабощает их. И все, что кажется людям особым, личным в их чувстве — это обман природы, а на самом деле они — рабы инстинкта и живут в путах самообмана. В чувствах мужчины и женщины нет ничего личного, высшего, говорил Шопенгауэр, и в лад со своими взглядами он прожил жизнь холостяком.
Сейчас разница между любовью и инстинктом рода гораздо понятнее, и многие из нас считают азбукой индивидуальность, личную непохожесть любви. Но в глубинах этой непохожести — прошу прощения за пропись — лежат похожие влечения, те общие знаменатели, которые и делают любовью такие разные у разных людей чувства.
Что касается «закономерностей», которые движут любовью, то одни из них, наверно, правят большинством людей, другие — совсем немногими, причем на одних больше действуют одни закономерности, на других — другие…
Среднего человека нет вообще, это надуманная условность, ложная схема. Есть типы людей, много человеческих типов, и люди, которые входят в один тип, при всем своем личном своеобразии имеют между собой важное сходство, относятся к одной группе — или психологической, или биологической, или социальной, или возрастной и т. п.
У людей, которые относятся к одному такому типу, есть много похожего и в самом чувстве любви. У холериков, например, любовь-гейзер, бурная и «пульсирующая»: она живет вспышками, как исландские гейзеры, которые бьют прерывистой струей. У флегматиков — как бы любовь-озеро, ровная и спокойная, с умеренной теплотой чувств, со спрятанными, но сильными течениями.
У интровертов, людей, обращенных в себя, любовь психологически усложненная, полная запутанных переливов; у экстравертов, обращенных вовне, чувства гораздо проще, любовь больше уходит в действия, чем в переживания…