Теперь я могу сказать с уверенностью, что В. В. Виноградов сознательно плел вязь и нудил. Он преследовал вполне разумную цель: не дать материала против себя. Хитрил черт. Был, верно, такой же контрой, как я! Но, вкусив ссылок и тюрем, предпочитал, чтобы его не понимали — крутит, вертит что-то ученое, а что — черт его знает… Однажды он вступился за меня, выступив против своей собственной стукачки. Она пела, что я потебнистка и марристка. Виноградов встал и громко сказал: «Выберите одно из двух: либо Потебня, либо Марр». Я не знаю, хотел ли В. В. Виноградов защитить меня от двух смертных грехов или помочь своей стукачке — она доктор наук и защищала докторскую по русскому языку у Виноградова, хотя по специальности она англистка и работает на пару с Левковской, специалисткой по немецкому языку. Обе они в один голос твердили про меня: «Где она выкопала этого Потебню — даже не в Москве его напечатали, а в Харькове». Такая прелесть в моем невинном языкознании… А что же в литературе или в биологии… Я предпочла бы славянские языки, но меня там бы совсем съели с моей жидовской рожей.

Мне очень хотелось бы знать, как отозвался В. В. Виноградов, академик и страстотерпец, когда два доктора германской филологии донесли ему, что я была замужем за «проходимцем»?

Именно это они распространяли по двум коридорам на первом и втором этаже Института языкознания. Это был их самый выигрышный козырь. Что по сравнению с ним Марр вместе с Потебней… Но В. В. Виноградова, верно, уж нет в живых, а к дамочкам я и сама не пойду. Ну их к ляду. А что они донесли Виноградову, в этом я не сомневаюсь, потому что доносы были их специальностью. Жирмунский, тоже академик, боровшийся со страшной силой за мое жалкое кандидатское звание, говорил мне про Ахманову и Левковскую: «Обе они пишут…» А что пишут — ясно: у этого слова появилось второе значение, как у слов «взяли» и «сидит».

Архив

В 1919 году в Киеве у О. М. была с собой корзиночка с крышкой и висячим замком. В корзинке, сказал он, находятся письма матери и рукописи. В Коктебеле Александр, брат О. М., играл в карты с солдатами. Они сломали замок и пустили бумагу «на раскур». К 20-му году у О. М. не было ни одного листочка рукописей.

В 22 году заболел отец О. М. Он лежал в больнице, а мы с Евгением Эмильевичем, младшим братом О. М., перевезли его вещи на Васильевский — на квартиру к Евг. Эм. Складывая сундуки старика, я нашла там среди всякого мусора кучку стихов О. М., в большинстве ранних, и забрала их с собой в Москву. Там же были найдены отрывки чистовика «Скрябин и христианство». Первый лист оказался в двух экземплярах с идентичным текстом, но разными названиями. Лист с заглавием «Пушкин и Скрябин» остался у Харджиева. Все эти рукописи я положила в сундучок, привезенный от моей матери, и туда же стала бросать все бумаги — черновики, беловики, письма, документы. Выбрасывала я только рукописи переводов. Постепенно сундучок наполнился, и О. М. привез из Ленинграда точно такой же, только вдвое больше, купленный им когда-то в Мюнхене. Это были обычные для того времени заграничные сундучки, заклеенные марками таможен, бюро хранения и гостиниц европейских городов. Кстати, на сундучке О. М. были итальянские наклейки. Маленький сундук мы отдали Александру Эмильевичу, а в большом в невероятном беспорядке накапливались бумаги. О. М. не терпел бумажного хозяйства и не позволял мне разбирать рукописи. Бросай туда и все… Постепенно там накапливался изрядный архив.

Весной 1934 года я как-то в отсутствие О. М. вытащила кучку стихотворных автографов и положила их частью в большую никелевую кастрюлю, частью в свои резиновые ботики. Уже нависла катастрофа, и я готовилась к ней тайком от О. М., потому что всякая забота о рукописях ему претила. Во время первого обыска 13 мая 34 года перерыли весь мой сундук по бумажке. Отбирали автографы и беловики стихов 30–34 года, а заодно прихватывали всякие стихотворные тексты. Кое-что мне удалось отбить, например, тексты переводов из Петрарки. Наутро все что уцелело из сундука и главным образом из кастрюли и ботиков, на которые даже не поглядели, я переправила в чужие дома — подальше. Кажется, уже тогда часть бумаг попала к Любочке Назаревской, непризнанной дочери Горького, которая и сама отказалась от отца и помогала всем, на кого обрушивалось государство. Это у нее сохранялась «Четвертая проза». Она привезла все это в эвакуацию в Ташкент и там вернула мне. 14 мая днем к нам — я была там с Анной Андреевной — пришли со вторым обыском и снова искали стихов, которые все же были отобраны не все. Кроме стихов, забирали разные документы, например, записки Бухарина, удостоверения, письма, поручительства для неосуществленной заграничной поездки (подписанные Бухариным и Воронским), договора и всякую чушь.

В первый период жизни в Воронеже мы с О. М. по памяти восстанавливали стихи 30–34 годов. Летом 35 года я привезла сохранившиеся черновики и «альбомы» (2), хранившиеся в подушках. Кровати у нас перерыли, но подушек почему-то не трогали, хотя это известное место для хранения ценностей — недаром во время еврейских погромов выпускают пух из подушек. Когда я с О. М. пересмотрели сохранившиеся тексты, оказалось, что мы не все точно вспомнили. Таким образом появились два варианта стихотворения «Ариосто», в остальных стихотворениях мы обнаружили только мелкие разночтения. К этому времени О. М. уже понимал, что рукописи надо хранить всеми способами; именно тогда он очень обрадовался, когда я села записывать полный список стихов 30–34 годов, и сказал, что я изготовляю «ватиканский список». Бывший тогда в Воронеже Рудаков тоже переписывал все восстановленные О. М. стихи, перебирал с нами рукописи, и я часто тогда прочитывала ему черновики, и прочитанное он тоже записывал. Он заметил, что я не столько читаю почерк, как помню, где что написано, и знание текста и вариантов помогает мне читать. В это время О. М. восстановил несколько восьмистиший из черновиков к Армении и к циклу на смерть Белого, а также отрывки из уничтоженных белых стихов. Стихи из циклов «Армения» и Белому он сказал поместить в основной текст будущей книги и нашел им место. Отрывки же уничтоженного стихотворения он попросил просто переписать и сохранить, не предполагая его печатать в будущей книге. Работая над стихами, он обычно говорил, что будет печатать в книге, а что останется «так» — потом найдут…

Из погибших тогда стихов нам не удалось восстановить «наши ночлеги» («Над Курою в ущелье лимонном шили платье у бедной портнихи»). К 13 мая 34 года стихи эти находились в работе, со стола забрали все рукописи, а в Воронеже выяснилось, что ни я, ни он не помним его наизусть. Не сумели мы восстановить полностью и одного из стихотворений из цикла Белому («Откуда привезли»), а черновик его, уцелевший во время первого обыска, я отдала Эмме Герштейн, а она его со страху сожгла.

«Ватиканский список», как и большинство «альбомов», я писала мельчайшим почерком, чтобы легче было их прятать. Чем меньше объем рукописи, тем лучше она укладывается в кастрюли, сапоги и прочие предметы, не приспособленные для хранения рукописей, а потому самые подходящие для этой цели в такие времена, как наши. Кое-что я записывала изобретенным нами шифром. (Например, стихи о квартире, а потом только две строфы из них).

«Ватиканский список» частично уцелел. О. М. как-то, когда меня не было, поленился переписать какие-то стихи и вырезал их из списка. Некоторые страницы истлели. С «ватиканского списка» делались сотни копий, которые мы рассылали по редакциям (выборочные) и раздавали на хранение. На хранение было роздано сотни экземпляров, но мне не вернул почти никто (вернула Наташа Штемпель и ее подруга Маруся Ярцева, а также Любочка Назаревская — в Ташкенте). Много списков я раздала и во время войны (часто записанные на память). И они тоже канули. Люди, которым мы давали стихи на хранение, гибли на войне и в тюрьмах; стихи и книги О. М. при обысках отбирались; многие сами уничтожали со страху данные им рукописи. Есть ли, например, списки стихов и прозы и автографы О. М. в архивах Тынянова, Эйхенбаума, Шкловского, Яхонтова, Шервинского, Тихонова и десятков других людей нашего поколения, которым я их давала? Знаю, что что-то (очень мало) сохранилось у Корнея Чуковского, но большинство он отдал своему сыну (Николаю), и там их уж наверное нет и в помине. Никто не мог понять одной простейшей вещи: если за человеком приходили с ордером на обыск и арест, кучка стихов Мандельштама, найденная у него при обыске, никакого влияния ни на течение дела, ни на его дальнейшую судьбу не имела. Людей судили за фантастические преступления, и следователям требовалось только их собственное признание в несовершенных ими и немыслимых преступлениях — и больше ничего. Было какое-то сладострастие в том, как презирали всякую реальность, а рукописи, отобранные при аресте, сваливались в общую кучу и отправлялись в специальные печи. У некоторых молодых писателей (я знала таких) требовали письменного согласия на уничтожение их повестей и романов, но это случалось далеко не всегда. В деле Мандельштама, как мне сказал в 59 году прокурор, нет согласия на уничтожение рукописей, а где они? Ходят какие-то слухи о тайных архивах, где будто бы хранится все на свете, но я еще не видела человека, который бы получил обратно хоть один листок… Итак, бояться держать у себя кучку стихов или даже автографов не стоило, потому что действовала случайность, судьба, что угодно, только не факты, но таково свойство террора, что люди идут навстречу тем, кто осуществляет террор, и чистят свои портфели, ящики и, а это самое главное, собственные мозги. Всякий документ, письмо, рукопись, а тем более дневники, сохранившиеся за первые десятилетия революции (с 22 по 56 год), являются просто чудом и невероятной случайностью. Я не говорю, конечно, о дневниках и архивах официальных людей вроде Вишневского или Фадеева, а о более или менее свободной мысли. Подлинно и вполне свободной мысли в те годы не существовало. Время работало против этого. Люди почти стеснялись проблесков свободного суждения и сознания — оно казалось им смешным и устарелым, вынутым из сундука и пропахшим даже не нафталином, а древней лавандой. Они глушили собственную мысль и травили тех, кто еще пробовал изредка попискивать не в унисон. Просвета не было, и нам казалось, что всегда так и будет. Сколько нас было, рано проснувшихся? (Не засыпавших уничтожили, выслали или затравили на самой заре). Вероятно, единицы, во всяком случае среди интеллигенции больших городов, а хранить рукописи поэта могли только интеллигенты, читатели, друзья… Откуда было взять хранителей?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: