Цыганков с увлечением начал рассказывать Павлу о том, что когда-то прочитал в фантастическом романе Герберта Уэллса. Павел внимательно слушал.
— Выходит, — сделал он неожиданный вывод, — эти самые марсиане вроде фашистов были? Их, видно, рабочие турнули с Марса, они и двинулись на чужие планеты свои порядки наводить.
— Да ведь это все фантазия! — засмеялся Цыганков. — В действительности же марсиане на Земле и не появлялись.
— Ну и пускай фантазия. А фашизм там наверняка был. Сам же говорил, что законы природы везде одинаковые. Значит, марсиане должны были победить фашистов. А если у них на самом деле была такая техника, как пишется в книжке, оставался один выход — переселяться на другую планету. На своей-то житья не стало. Вот увидишь, как наши прижмут Гитлера, он готов будет хоть на Луну удрать, лишь бы от петли уйти. Да только — шиш ему. Не удастся.
Ребята замолчали…
Лежа на спине и рассматривая высокое звездное небо, Павел вдруг почему-то вспомнил детство, такое далекое сейчас, как вот эти звезды. Домик на окраине Харькова. Вечером мама зажигает большую лампу. Приходит отец, и все садятся за стол. Павлик сидит между отцом и матерью на каком-то сложном сооружении из табуреток, чтобы выше было. Папа веселый, он громко смеется, берет Павлика на руки, подбрасывает вверх так, что он задевает головой потолок. Но не плачет, даже виду не подает, что больно. Он хочет быть таким же, как папа — большим, веселым и обязательно носить такую же куртку.
А потом папа перестал приходить с работы. Мама все время плакала. Павлику было страшно, и он тоже начинал плакать. Тогда мама обнимала его, прижимала к себе, и они плакали вместе. А мама говорила какое-то непонятное слово:
— Сирота ты моя.
От этого слова несло холодом. Мальчик еще теснее прижимался к маме и засыпал в слезах.
Потом мама перестала плакать. Соседи говорили: все глаза выплакала. Но глаза у мамы были, Павлик сам видел, большие такие. И все время смотрели на Павлика. Мама лежала в кровати, возле нее толпились дяди в белых халатах и о чем-то негромко говорили.
Через несколько дней маму увезли. А соседка, тетя Зоя, плакала и говорила те же слова, что и мама:
— Сирота ты моя, круглая сиротка.
Соседка увела мальчика из дома и куда-то повезла на трамвае. Трамвай стучал колесами, мимо проносились большие дома, садики. На улицах были люди, много людей, а в садиках бегали дети, такие же маленькие, как Павлик.
Трамвай остановился. Тетя Зоя взяла Павлика за руку и долго вела его по степи, пока не пришли к какому-то большому дому, где было много одинаково одетых детей. Высокий человек в очках и военной рубашке о чем-то поговорил с тетей Зоей, потом сказал:
— Ну, здравствуй, Кошелев.
Павлик с удивлением посмотрел на незнакомого дядю: откуда он знает его фамилию и почему так непривычно называет его: Кошелев. Так называли папу — и то не всегда. А Павлика никто еще не называл Кошелев. Дядя спросил:
— Будешь у нас жить?
Павлик подумал.
— Буду. А мама придет?
Тетя Зоя опять заплакала. А дядя обнял Павлика:
— Поживешь, привыкнешь. А там видно будет.
Так Павлик и не понял, придет мама или нет и что будет видно.
В большом доме, который назывался «колонией», было очень интересно. Павлик подружился с мальчиками и девочками, вместе с ними ел, играл, поливал грядки, убирал комнату. И когда через много времени понял Павел, что никогда к нему больше не придет мама, что нет у него папы, он уже не чувствовал себя одиноким. В колонии было много друзей, и все жили одной семьей.
Где теперь колония и что стало с домом, садом, мастерскими? Ребята и девчата, наверно, успели уехать. А кое-кто, возможно, сбежал на фронт. Каждый хотел непременно стать таким, как Павка Корчагин, Анка-пулеметчица, как красные дьяволята, которых видели в кино. А Павел еще мечтал о путешествиях. Колька Чиля — фамилия его была Челядинов, — который был чуть старше Павла и очень этим задавался, сказал:
— Закройся, Кошель, — какой из тебя путешественник. Пацан ты, и все.
Павел обиделся:
— Сам ты пацан, трепач. Думаешь, не убегу? Давай на спор.
Они припрятали по большому куску хлеба, по нескольку кусочков сахару и поздно вечером, когда вся колония спала, выбрались в окно и перелезли через забор. Конечно, можно было бы просто пройти в ворота: в колонии никого не запирали. Но через окно и забор было интереснее. Через степь двинулись в город.
На подножках поездов, иногда под вагонами добрались до Ростова. Есть было нечего. Просить стеснялись, а воровать не умели. Колька совсем почернел и приуныл. Пашка крепился. Но однажды у Кольки заболел живот. Пашка оставил его в садике и пошел искать еду. На рынке вкусно пахло пирожками, пончиками, свежей рыбой, сельдью… Пашка долго не решался, а потом, когда тетка отвернулась, он схватил два пирожка и побежал. Сзади кто-то кричал, свистел, слышался топот. Пашка ничего не видел. Пот заливал глаза, а руки крепко сжимали горячие пирожки. Он еле добежал до садика, протянул пирожки Кольке:
— Ешь!
— А ты? — спросил Колька.
Пашка отвернулся, сглотнул слюну:
— Я уже поел.
Колька с жадностью набросился на пирожки.
К вечеру он нерешительно предложил:
— Поедем, Пашка, обратно, в колонию, а?
— Не поеду, — упрямо проговорил Павел.
— Поедем, — просил Колька. — Ну чего тут голодать?
— Не поеду. Смеяться будут.
Колька уехал. А Пашка остался. Он оборвался, обносился. Руки и ноги покрылись коркой грязи. Люди стали его примечать издали и сторониться. Особенно на базаре. Но Пашка за это время научился ловко, между делом тянуть еду с лотков, арбузы с возов, хлеб с прилавка. Появлялись дружки, исчезали: кто-то звал его с собой, кому-то непременно нужна была его помощь ночью.
Не раз подмывало Пашку бросить эту голодную, грязную жизнь и вернуться в колонию. Но все ждал: вот-вот подработает немного, оденется — тогда можно и возвращаться.
Долго бродил он по югу России, пока не забросило его в Калач. Там и встретил Цыганкова, а потом Ильиничну…
Павел лежал на траве, глядя в высокое звездное небо, а перед ним вновь и вновь возникали картины прошлого…
Над степью прогудел самолет.
— Фашист, — определил Цыганков. — Звук-то, слышишь, какой? Прерывистый.
Павел привстал, прислушался и снова опустил голову на траву.
— Смотри, — неожиданно дернул его за плечо Иван. Он произнес это слово шепотом, и Павел вскочил, глядя с тревогой туда, куда указывал товарищ.
В каких-нибудь двухстах метрах от них на поле спускались три парашютиста. Они были хорошо видны при луне и опустились недалеко друг от друга, возле полуразобранной скирды сена. Сомнений не оставалось: это враги.
Притаившись, два друга молча наблюдали, куда двинутся фашистские парашютисты. Цыганков и Кошелев видели, как диверсанты спрятали парашюты в сено, покурили и отправились в сторону, противоположную дороге.
— Ты не теряй их из виду, а я побегу за нашими, — шепнул Цыганков.
— Далеко бежать-то, километров семь, успеешь ли? — усомнился Павел.
— Ничего, добегу.
Недаром физрук училища всегда хвалил Цыганкова на спортплощадке. Сейчас Иван припомнил его наставления перед сдачей норм на значок БГТО. Он бежал, стараясь дышать только через нос, делая широкие шаги, согнув руки в локтях. И тем не менее минут через десять уже почувствовал, что выбивается из сил. «Ничего, физрук говорил, что после этого должно прийти второе дыхание и сразу легче станет бежать», — успокаивал себя Цыганков. Но «второе дыхание» почему-то не приходило. Дыхание стало прерывистым, хриплым, а сердце билось так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Наконец-то показался райком партии. Иван добежал и свалился у крыльца.
— Что с тобой? — спросил встревоженный часовой.
— Скорей… Там фашистские парашютисты, — задыхаясь, проговорил Иван.
На крыльцо вышел комиссар истребительного батальона. Он выслушал рапорт часового, посмотрел на Цыганкова и приказал принести воды. А через пять минут из Калача выехала грузовая машина, в кузове которой сидели вооруженные коммунисты и Иван Цыганков.