По мере того как в «обратительство» вовлекалось все больше гражданских и военных лиц, а счет присоединившимся перевалил за первые 10 тыс., секулярная подоплека кампании выходила наружу. Наряду с декларациями о добровольности обращений, в отчетах и корреспонденции виленских миссионеров начинает звучать тема насильственного благодеяния, совершаемого государством по отношению к неразумным подданным. Тезис о полезном для властей религиозном индифферентизме католического простонародья был намечен уже в первых жандармских донесениях о массовых обращениях. Некоторые члены специальной Ревизионной комиссии по делам римско-католического духовенства, учрежденной в 1866 году при виленском генерал-губернаторе, постарались подвести под это воззрение какое ни есть историческое обоснование:

В массе (католиков. — М. Д.), перекочевывавшей частями из православия то в унию, то в латинство, то обратно в православие… далеко не та твердая приверженность к костелу, чтобы современное… возвращение к православию кроткими и мирными путями было бы одною мечтою, при энергичном содействии местных властей. Ныне население, даже и наиболее ополяченное, насчет возвращения к православию говорит: «тршеба бендзе», в других местностях оно выражается: «прикажут, то и станем русскими»[545].

Этому суждению генерала В. Ф. Ратча, официального историографа «польских мятежей», вторил инспектор Виленского учебного округа Н. Н. Новиков, обнадеживавший коллег-русификаторов насчет перспектив «раскатоличивания» даже этнических литовцев в Ковенской губернии:

…Ни одна религия, как доктрина, не сильна здесь. Гораздо сильнее религии здесь развито чувство собственности, как наиболее естественное и наименее требующее рефлексии. С этой точки зрения заметное в последнее время тяготение к православию есть плод того, что православие есть «царская вера», а царь удовлетворит чувству собственности[546].

Важной чертой такого рода суждений является претензия на проникновение в самую суть «народных» понятий о коренном различии между «поляком» и «русским». В рапорте Лосева о торжестве в Быстрице с умилением отмечалось:

В волостном правлении, где я останавливался, я встретил двух крестьянских мальчиков, и когда спросил одного из них: кто ты? он смело и весело отвечал: я русский; при этом другой мальчик несколько сконфузился. Заметив это, я спросил таким же образом: кто ты; он отвечал: я еще поляк, но сейчас пойду к батюшке и сделаюсь русским; и затем побежал в церковь и принял православие.

«По их убеждениям, — веско заключал новоиспеченный миссионер, — православный есть русский, а католик — поляк, хотя бы по происхождению он был и белорус, не знающий ни слова по-польски»[547]. Слова и поведение мальчика в описании Лосева в точности воспроизводят стереотипные изображения мгновенного превращения инородца/иноверца в русского и православного, часто встречавшиеся в «низовых» («лубочных») рассказах для простонародья XIX века[548].

Вообще, «обратителям» не была чужда логика мышления, подсказывавшая взгляд на принятие православия как на важный, но лишь начальный шаг в длительном процессе аккультурации в новой вере. Однако эта логика не стала доминирующей. Эмоциональная апелляция «обратителей» к «народным» понятиям о смене веры придавала всей кампании видимость самодостаточного, эпохального свершения. Одной из важных причин того, что на обращения стали смотреть как на доказательство преобразовательной мощи светской власти, был рост недоверия бюрократов к местному православному духовенству. К концу 1864 года и в прессе, и в служебной переписке имелось немало свидетельств о разладе между приезжавшими из Великороссии чиновниками, в первую очередь мировыми посредниками, и «западнорусским» православным духовенством, в подавляющем большинстве — бывшими униатами или их детьми. В происходивших между ними распрях можно выделить и этнокультурный, и социально-сословный, и институциональный аспекты. Инициатором конфликта, как правило, выступала светская сторона. Озабоченные благосостоянием крестьянского хозяйства, мировые посредники полагали, что священники, прикрываясь Положением 1842 года о материальном обеспечении православного духовенства (оно будет отменено в Северо-Западном крае только в 1870 году)[549], по-пански обременяют крестьян натуральными повинностями и назначают непомерную плату за духовные требы. Стяжательство, невежество, пьянство и лень, в которых светские чиновники охотно обвиняли местных батюшек, были привычными чертами бытовавшего в российском дворянском сознании стереотипа сельского «попа»[550]. Но в случае бывших униатов предубеждение приезжих чиновников сочеталось с обвинениями в полонофильстве, проявлявшемся в предпочтении польского языка или присутствии польского акцента, сохранении «панских» обычаев, в следах католического влияния в церковной службе и обрядности. В свою очередь, священники жаловались на равнодушие приезжих из Великороссии к их бедности, к нуждам православной церкви, угнетаемой соседом — богатой католической церковью[551].

В Виленской губернии светские «обратители» решительно разочаровались в массе сельского духовенства после того, как попытались развить достигнутый в Быстрице успех в соседних селениях со смешанным — православным и католическим — населением. Можно было ожидать, что здесь задача перетягивания крестьян в «царскую веру» не потребует стольких усилий и ухищрений, как в местностях, компактно населенных католиками. В действительности оказалось, что пример православных не манил, а отпугивал. Сообщая начальству в Петербург о секретном распоряжении виленского губернатора «не трогать и не возбуждать» жителей этих селений к переходу в православие, А. М. Лосев пояснял:

Причина та, что ксендзы тотчас сделались бескорыстны, внимательны ко всем потребностям народа, наши же священники, к несчастию, неспособны к подобным жертвам — сорвать лишнюю копейку с мужика в их свойстве[552].

Наиболее непримиримым критиком местного православного духовенства зарекомендовал себя жандармский штаб-офицер по Минской губернии подполковник Штейн. Объектом его нападок в 1866–1868 годах стали как сельские настоятели, так и сам архиепископ Минский Михаил Голубович. Штейн обвинял архиепископа, в прошлом униата, в распространении польского влияния: он «в настоящее время еще не вполне успел отрешиться от своих старых симпатий к полонизму» и пребывает «в душе прежним униатом»[553]. Согласно Штейну, никакого вклада в миссионерскую кампанию архиепископ не внес и не вносит:

В настоящее же время весь наличный успех дела, за исключением немногих местностей, принадлежит мировым посредникам и гражданским чиновникам, а не духовенству[554].

В представленной в III Отделение сводке данных о проступках приходского духовенства Минской епархии — поборах с крестьян, пьянстве и т. д. — фигурировало около пятидесяти настоятелей (всего в епархии было 540 приходов)[555]. Штейн, если и сгущал темные краски в коллективном портрете местного православного духовенства, не грешил против истины, указывая на его неподготовленность в своей массе к вступлению в духовное противоборство с католическим клиром. Как историческая память об унии[556], так и выработанная с детства привычка к межконфессиональному общению в зоне соседства и смешения разных христианских религий препятствовали разжиганию в сознании нынешних (номинально) православных священников пламени прозелитизма.

вернуться

545

РГИА. Ф. 821. Оп. 150. Д. 584. Л. 55 об.–56 (записка В. Ф. Ратча «О ксендзовско-польской пропаганде»).

вернуться

546

РО РНБ. Ф. 523. № 66. Л. 145 об. (письмо Новикова попечителю Виленского учебного округа Корнилову от 5 апреля 1867 г.).

вернуться

547

ГАРФ. Ф. 109. 1-я эксп. Оп. 39, 1864 г. Д. 82. Л. 20 об.–21.

вернуться

548

Brooks J. When Russia Learned to Read: Literacy and Popular Literature, 1861–1917. Princeton, 1985. P. 215–222.

вернуться

549

Римский С. В . Российская церковь в эпоху Великих реформ (Церковные реформы в России 1860–1870-х годов). М., 1999. С. 384–389.

вернуться

550

О бюрократических и общественных дискуссиях той эпохи по проблеме сословности православного духовенства см.: Freeze G. The Parish Clergy in Nineteenth-Century Russia: Crisis, Reform, Counter-Reform. Princeton, 1983. Part 2, ocoб. P. 249–319; Никулин М. В. Православная церковь в общественной жизни России (конец 1850-х — конец 1870-х гг.). М., 2006; и др.

вернуться

551

См., например: Г. В….к. Голос из Гродненской губернии // День. 1864. 18 июля. № 29. С. 16–19; LVIA. F. 378. BS, 1865. B. 1354. L. 9–9 ap., 64 ap.–65.

вернуться

552

ГАРФ. Ф. 109. 1-я эксп. Оп. 39, 1864 г. Д. 82. Л. 30 об.

вернуться

553

ГАРФ. Ф. 109. 1-я эксп. Оп. 41, 1866 г. Д. 5, ч. 5. Л. 16 об., 18–18 об. (отчет Штейна от 16 мая 1866 г.); Оп. 38, 1863 г. Д. 201. Л. 48 об., 66–66 об. (рапорт Штейна П. А. Шувалову от 5 февраля 1868 г. и донесение начальника жандарм. управления Минского уезда Штейну от 25 января 1868 г.). Опубликованный недавно дневник архиепископа Михаила подтверждает замечания Штейна о расположении минского владыки к польскому языку. Но скорее здесь можно говорить о (вполне сочетавшейся с лояльностью престолу) интеллектуальной и духовной приверженности к польской — высокой и элитарной — культуре, чем о манифестациях модерного польского национализма (Дыярыюш з XIX стагоддзя: Дзеннiкi М. Галубовiча як гiсторычна крынiца / Ред. Я. Янушкевiч. Мiнск, 2003).

вернуться

554

ГАРФ. Ф. 109. 1-я эксп. Оп. 41, 1866 г. Д. 5, ч. 5. Л. 60 (донесение Штейна «о положении умов» в губернии от 30 сентября 1866 г.); Оп. 38, 1863 г. Д. 201. Л. 49 об.–50 (рапорт Штейна П. А. Шувалову от 5 февраля 1868 г.).

вернуться

555

ГАРФ. Ф. 109. 1-я эксп. Оп. 38, 1863 г. Д. 201. Л. 47 и сл. (сводка приложена к рапорту от 5 февраля 1868 г.); Оп. 41, 1866 г. Д. 5, ч. 5. Л. 60–60 об.

вернуться

556

См. об этом: Марозава С. В. Уніяцкая царква ў этнакультурным развіцці Беларусі (1596–1839 гг.). Гродна, 2001.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: