«Он видел бездну, знал, что погублю?
И всё ж шагнул светло и обречённо
С последним словом: „Я тебя люблю!“»
«Светло и обречённо» — честнее о Рубцове не скажешь, надо отдать должное нашей «волчице», для которой любовь была не самопожертвованием, а борьбой за своё место под солнцем (Венерой) и неизбежно должна была окончиться либо гибелью, либо пленом побеждённого. Если бы Д. умела читать его стихи, то, возможно, навсегда исчезла бы из жизни поэта. Но понять такое было выше сил дочери Венеры, верившей в другую правду:
«Что добродетель? Грех? Всё сказки, всё сущий вздор!
Есть только жизнь!»
Да, это была внушавшая Рубцову суеверный ужас её жизнь, с «животной неизречённостью», которой она гордилась. «Опять весна! Звериным нюхом я вдруг почуяла апрель»; «Я, как медведица, рычу»; «Каклесная огромная кошка, у которой звериная прыть»; «тебе, любимый, до скончанья дней хочу быть верной, как волчица волку»; «язычница, дикарка, зверолов, ловка, как рысь, инстинкту лишь послушна»; «всей звериной тоской Зодиака и моя переполнена грудь»; «Как быстро кончались знакомства, когда в моих рысьих глазах природное вероломство внушало знакомому страх»...
Глубочайшая тайна жизни у доисторических племён и народов скрывалась в крови. Венцом жертвоприношений, драгоценным даром тотему и покровителю рода считалась кровь, стекавшая с жертвенника.
Перебирая в памяти стихи Николая Рубцова, я не смог вспомнить, чтобы в них где-нибудь встречалось страшное слово «кровь». Слово «смерть» присутствует часто. А слова «кровь», видимо, он избегал. Но в книжке «Крушина» оно повторяется во всевозможных ипостасях многие десятки раз. «Кровью брызнет в суземь заря», «с мятежным напором в крови», «всё в мире тяжело, всё темнокровно», «Узнала сердцем, кровью, кожей» и т. д.
Впрочем, понятие «кровь» всегда значило гораздо больше, нежели просто слово («что с кровью рифмуется, кровь отравляет и самой кровавою в мире бывает» — А. Ахматова, любимая поэтесса Л. Д., о слове «любовь»). Я сам много думал об этом и, пытаясь объяснить самому себе тайны этой соКРОВенной, сКРытой во тьме горячей и солёной сущности, однажды (давным- давно) написал короткое стихотворенье.
Не ведает только дурак, что наши прозренья опасны!
Как дети прекрасны и как родители их несуразны.
Измучены жизнью, вином, с печатями тлена и фальши, не мыслящие об ином, чтоб выжить хоть как-нибудь дальше.
А рядом комочек тепла витает в блаженной дремоте, не ведая зла и добра...
Как странно — он тоже из плоти!
Как будто природа сама твердит нам устами любови о том, что сиянье и тьма повенчаны узами крови.
Меня мало интересует то, что поэты говорят в своих интервью, на телевизионных подмостках, в гневных письмах и мемуарах. Я верю тому, что они говорят в стихах. А в стихах Д. говорила и мечтала не о загсе, не о свободе, не о судьбе дочери, а о другом: о безраздельной власти над своим избранником.
Светлый и беззащитный мир поэта был обречён рухнуть перед грубым напором этой тёмной силы. «Ты зачем от меня не бе-жа-ал?!» — вот какой вопль вырвется из её груди, когда она осознает, что произошло непоправимое.
И напрасно «женщина-рысь» огрызается и рычит на своих гонителей: «Зовут пантерой и медведицей, ужасною волчицей злой, додумались и до нелепицы — назвали дамой козырной!». Все звериные клички она дала себе сама. К её счастью, одной, самой страшной и рискованной, никто из её «хулителей» не воспользовался.
Не знаю, вспомнила ли Д., когда писала стихотворенье «Монолог женщины-кентавра», что у Рубцова есть стихотворенье о встрече с лошадью глубокой ночью. И в том, что и он и она написали эти стихи, есть что-то мистическое, словно бы вечное продолжение их рокового поединка. Николай Рубцов избегал тёмного мирового пространства, исполненного слепых и неподвластных человеку сил, и в этом был близок к Фёдору Тютчеву с его противостоянием хаосу: «ночь хмурая, как зверь стоокий, глядит из каждого куста», «и бездна нам обнажена с своими страхами и мглами», «о, страшных песен сих не пой про древний хаос, про родимый». Рубцов страшился беззвёздного и безлунного мрака, «шипящих змей» и «чёрных птиц».
Когда стою во мгле — душе покоя нет и омуты страшней, и резче дух болотный.
«И вдруг очнусь — как дико в поле! Как лес и грозен и высок».
Бывали мгновения, когда, будучи не в силах очеловечить животную тьму, он в страхе отступал в сторону:
Жаль, что стихотворенье о полулошади-полуженщине Д. написала после смерти Рубцова, а то, прочитав его, он, может быть, послушался бы своего предчувствия: «что лучше разным существам в местах тревожных не встречаться».
Сначала мне было странно сознавать, что у женщины из деревенского советского простонародья в душе было столько гордыни, что после преступления она стала ощущать себя на пьедестале. Она поистине «не отличала славы от позора». «Моя судьба надменно высока»; «в гордыне моей темнокровой»; «но только помни, помни — в горе/опора лишь в самой себе,/в своём немыслимом позоре,/в своей немыслимой судьбе»...
Пусть под свист и аплодисменты упаду я, но в тот же миг, о душа моя, крылья легенды понесут твой немеркнущий лик.
Потому и на судебный процесс она смотрела как на жалкий фарс, недостойный её имени и её деяния. В стихотворенье «Суд» она смеётся над людским правосудием, её кровь, её природа, её воля, как ей кажется, выше ничтожной и пошлой юридической казуистики:
Ударил в лицо, как из дула, толпы торжествующей вой, и я отрешённо качнула отпетой своей головой.
В тюрьму? О, как скучно и длинно гудит этот весь балаган!
В тюрьму? Ну а если невинна,
Как в гневе своём океан!
В этих стихах есть признание преступления (переступить!), но не вины.
Из акта судебно-психиатрической экспертизы от 9.III.1971 г.
«Сожалеет о случившемся. Понимает всю тяжесть своего поступка, но полностью виновной себя не считает и то, что произошло, называет „смертельным поединком“».
В первое время после приговора Д. ещё была способна с предельной искренностью воскликнуть:
Что натворила! Отреклась в порыве ревности жестокой, и жизнь моя оборвалась на ноте гибельно высокой.
А ревность её была особой — не к какой-то земной сопернице, а к нему самому, якобы желавшему силой взять её душу, пленить её, сделать подвластной себе... Она не понимала одного: «в борьбе неравной двух сердец» в жертву будет принесено более беззащитное, более открытое и неспособное к ненависти и сопротивлению сердце поэта, писавшего свои стихи, в отличие от неё, «неоскорбляемой частью души» (слова М. Пришвина о поэзии).
Она отторгала от себя его мир. Как отторгает телесная ткань вторжение чужеродного организма. Но если это так — то можно ли судить ткань за то, что в ней живёт и действует инстинкт самосохранения...