Этот текст говорит об искаженном мире, в котором каждый из персонажей оказывается потенциальным носителем зла (даже если пистолет предназначен для защиты), поскольку является носителем псевдоимени, псевдонима, клички. Собственное имя подменяется несобственным (разумеется, не в терминологическом смысле). Странная логика причинно-следственных отношений поэтически убедительна, так как речь идет о слове, руководящем действием: в народной культуре «имя необходимо для того, чтобы быть, а прозвище — для того, чтобы вступать в контакт» (Байбурин, 2001: 69).

Следующий текст связан с употреблением имен нарицательных, которые сохраняют живую память о своем происхождении от имен собственных:

Д. Воденникову
Прости меня, моя бритва,
что я забыл твоё имя!
Когда вдруг спросил меня Дима,
я смешался, назвал другое —
чужое красивое имя.
Потом мне приснилась ночью
чужая красивая бритва,
возможно, Димина бритва,
хоть я её так и не видел.
Я во сне любовался ею,
ходил за ней как влюблённый,
томился по ней, как юноша,
но утром, когда проснулся,
я понял свою ошибку.
Прости меня, моя бритва,
моя самая лучшая бритва,
что я, козёл и развратник,
посмел забыть твое имя.
А ты, Дима, не думай,
что звать мою бритву Браун,
так же как и твою,
так и не виденную мною бритву.
Нет! звать мою бритву Филипс!
Филипс и только Филипс!
И всем назови, кто ни спросит,
её милое тёплое имя!
Лишь это милое тёплое имя
и три её круглых сеточки,
и овальное плотное тельце,
так удобно идущее в руку,
и прекрасный аккумулятор,
которого хватает на месяц,
и приспособленье для стрижки
височков или затылка,
и то, как она пипикает
при разрядке аккумулятора,
и наклон изящной головки
в прозрачной пластмассовой
шапочке, —
вот они мне истинно дороги,
а не ваши юные вещи,
ваши юные милые вещи,
соблазнительные и дорогие…
Эти стихи — не реклама.
Это тоска моя, Дима!
Но, увы, ничего не поправишь,
ведь я предал, назвав её Браун…
(«Прости меня, моя бритва…»[508])

Во-первых, заметим, что и Филипс и Браун — это наименования заимствованные, относительно недавно появившиеся в русском языке для называния бытовой техники от разных фирм-производителей. Во-вторых, это имена собственные, ставшие нарицательными. Человек и машина (точнее, машинка повседневного домашнего обихода) объединились в слове. Левин очеловечивает даже рекламу, навязывающую выбор предметов, мантрически внедряющую в сознание слова-бренды. Рядовому потребителю, в общем, безразлично название приборов, равно хорошо выполняющих свою утилитарную функцию. Но рекламная магия делает свое дело успешно, вызывая изменения в языке: раньше брились не харьковом и не спутником, а бритвой (безликие названия ни о чем не говорили пользователю), а теперь бреются не бритвой, а Брауном или Филипсом. Левин забавляется внушенной речевой практикой подобных наименований, но и ее готов принять в свой мифологизированный и опоэтизированный мир: обратим внимание, что в стихотворении говорится об имени, а не о названии, и бритву не называют, а зовут: вещь любима, как существо. Кроме того, если предмет назван именем человека, то, по поэтической логике Левина, и отношение к нему должно быть, как к человеку. Реклама постоянно использует эротическую образность, стараясь внушить потенциальному покупателю, что приобретение товара приведет его к успехам в интимной жизни. Лирический герой стихотворения и обращается к бритве, как к любимой женщине, перед которой провинился. Стихотворение тоже переполнено эротическими образами.

В соответствии с новой речевой практикой отношение к предмету предстает объектом эстетической и этической рефлексии над названием (это милое тёплое имя, ведь я предал, назвав её Браун). В этом Левин как будто вторит Павлу Флоренскому, поэтическими средствами утверждая, что имя есть духовное существо вещи:

Имена выражают типы бытия личностного. Это — последнее из того, что еще выразимо в слове, самое глубокое из словесного, поскольку оно имеет дело с конкретными существами. Имя есть последняя выразимость в слове начала личного (как число — безличного, нежнейшая, а потому наиболее адекватная плоть личности).

(Флоренский, 1993: 71)

В заключение рассмотрим стихотворение «Грозный чёрный паукабель…», в котором соединяются многие свойства поэтики Александра Левина. В этом стихотворении отчетливо выражено словесное, образное и сюжетное объединение неорганического мира с органическим[509], сюжет стихотворения движется этимологическими и фразеологическими связями слов, полисемией, омонимией, языковыми метафорами. При этом словесные игры основаны на интертекстуальных связях:

Грозный чёрный паукабель
шевелится на столбе,
чёрным лоском отливая,
красным глазом поводя.
Он плетёт электросети,
чтобы всякий к ним прилип
и чтоб выпить из любого
электричество его.
Пролетала батарейка,
вяло крыльями махала
и за провод зацепилась,
и запуталась в сети.
Тихо пискнула бедняжка,
искру выронив из глаза,
и внезапный паукабель
Произнёс ей улялюм.
После лампочка летела,
вся прозрачная такая,
чтоб найти себе патрона
что-нибудь на сорок вольт.
Только ахнула красотка
под высоким напряженьем,
и кошмарный паукабель
произнёс ей улялюм.
Шёл простой аккумулятор
на обычную работу,
он с утра зарядку сделал,
ему было хорошо,
но, задумавшись о чём-то,
не заметил чёрной сети,
и злодейский паукабель
улялюм ему сказал.
Так проходят дни за днями
бесконечной чередой,
батарейки и розетки
пропадают навсегда.
Только чёрный паукабель
шевелится на столбе,
чёрной молнии подобен,
красным глазом поводя[510].
вернуться

508

Левин, 2000.

вернуться

509

Возможно, что «душа всякого мифотворчества и почти всей поэзии — олицетворение бестелесного или неодушевленного» (Хейзинга, 1991: 84).

вернуться

510

Левин, 2007: 92–93.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: