На первый взгляд, алогично высказывание алеет морозными розами шаль: если шаль алеет, значит, это не иней, который можно было бы описать как морозные розы. Предыдущий контекст со строкой меж тем, как уж кровью червонишь снега показывает, что морозные розы — это пятна замерзшей крови. Но, кроме того, в этой строке объединены четыре литературные банальности: морозный узор, алая роза, раскраснеться от мороза и рифма розы — морозы. Ю. М. Лотман, анализируя пушкинские строки И вот уже трещат морозы / И серебрятся средь полей… / (Читатель ждет уж рифмы розы, / На вот, возьми ее скорей!)[58], писал:

Данная рифма в ЕО имеет совсем не банальный характер, поскольку является составной и почти каламбурной: морозы — рифмы розы (мърозы — мырозы). Небанальность рифмы состоит и в другом. Рифмующиеся слова принципиально неравноценны: выражение «трещат морозы» характеризует некоторый реальный пейзаж, а «ждет уж рифмы розы» — набор рифм, то есть некоторый метатекст, трактующий вопросы поэтической техники. Такое построение характерно для всей литературно-полемической части данной главы: сталкиваются действительность и литература, причем первая характеризуется как истинная, а вторая — как подчеркнуто условная и ложная. Литературная фразеология, литературные ситуации и литературные характеры обесцениваются путем сопоставления с реальностью.

(Лотман, 1983: 251)

В строке Лосева Алеет морозными розами шаль природное и литературно-условное объединяются образом кровавых пятен на снегу.

В этом стихотворении слово зга употреблено в двух разных значениях. В строке А жизнь это, братие, узкая зга — это ‘дорога’, речь идет о жизненном пути, и поэтому переносное употребление слова зга оказывается очень близким к слову стезя. Затем слово зга появляется в тексте еще раз — и уже в бесспорном, совершенно отчетливом значении ‘конец, смерть’, что определяется содержанием последней строфы. Создается впечатление, что у Лосева в предпоследней строфе слово зга — из этимологических словарей или учебной литературы, а в последней — из строки Пастернака Загадка зги загробной[59] («Давай ронять слова…»[60]).

Формы древнего аориста (прошедшего времени со значением завершенности) в этом стихотворении не всегда соответствуют тем грамматическим значениям, которые они имели в исходной системе. Нарушения касаются согласования в лице: древнему спряжению глаголов соответствовали бы формы я приях (а не он приях), я бех (а не я бе).

Строки и се продолжает, как бе и досель, крутиться его карусель и И-эх, ничего-то не жаль, а также пародийный, иронический тон стихотворения говорят об утрате прошлого, о потере героики, пафоса, языка. Форма бе здесь стоит дважды — в исторически правильной форме 3-го лица (в безличной конструкции): как бе и досель и с нарушением согласования в 1-м лице: и на небе я бе, а при местоимении аз употреблена форма исторически правильного 1-го лица бех и неправильного 3-го: бе.

Обратим внимание на бубнящий повтор слогов бе я бе, на потенциальную связь с поговоркой ни бе ни ме, на созвучие небе = [не бе], порождающее самоопровержение: не бе <…> я бе. Неприличное звучание я бе тоже, вероятно, предусмотрено автором.

Интересно, что строка Аз бех на земли и на небе я бе распадается на две части — два предложения. Грамматическая организация первого из них — Аз бех на земли — строго соответствует исходной норме не только в употреблении глагола, но и в употреблении архаической формы существительного местного падежа (в современном языке — предложного). В сочетании и на небе я бе — исторически правильной формой существительного была бы форма на небеси. Местоимение аз — старославянское, я — современное русское (известное, впрочем, и в древнейших памятниках русской письменности), развившееся из архаического русского язь. Отметим, что переход от старославянского аз к позднему русскому я здесь копирует структуру подлинных текстов, ср., например, употребление этих местоимений в Грамоте Великого князя Мстислава и его сына Всеволода 1130 года (см.: Обнорский, Бархударов, 1952: 33), а текст этой грамоты с давних времен анализируется на занятиях по исторической грамматике.

В строке Он мученическу кончину приях при субъекте аз стоит форма 3-го лица, отчуждающая субъект от его действия, а 1-е лицо при субъекте он (князь) дает представление о слитности рассказчика с персонажем, то есть о внутреннем переживании лирическим героем того события, которое произошло с героем сюжетным. Ирония, анахронизм как поэтический прием в изображении ситуации делают этот орнамент из архаизмов в точном и неточном грамматическом значении сильным поэтическим средством.

Подобное явление можно наблюдать и в таком стихотворении:

СОНЕТ В САМОЛЕТЕ
Отдельный страх, помноженный на сто.
Ревут турбины. Нежно пахнет рвота.
Бог знает что… Уж Он-то знает, чтó
набито ночью в бочку самолета.
Места заполнены, как карточки лото,
и каждый пассажир похож на что-то,
вернее, ни на что — без коверкота
все как начинка собственных пальто.
Яко пророк провидех и писах,
явились знамения в небесах.
Пока мы баиньки в вонючем полумраке,
летают боинги, как мусорные баки,
и облака грызутся, как собаки
на свалке, где кругом страх, страх, страх, страх[61].

В русский язык вошла форма писах — ‘я написал’ — в составе поговорки еже писах, писах из Евангелия. Приведем соответствующий фрагмент в переводе на современный язык: Пилат же написал и надпись, и поставил на кресте. Написано было: «Иисус Назорей, Царь Иудейский» <…> Первосвященники же Иудейские сказали Пилату: не пиши: «Царь Иудейский», на что он говорил: «Я Царь Иудейский». Пилат отвечал: что я написал, то написал (Ио., 19, 19, 21–22).

В стихотворении «Сонет в самолете» аграмматизм формы писах — явление смыслообразующее: этот текст, как и предыдущий, принципиально анахроничен: небо представлено пространством небесных знамений и авиаполета, образы стихотворения подчеркнуто деромантизированы. Общая тема — десакрализация символа, которым стало чувство полета, скептицизм в изображении технического прогресса, деперсонализация ощущения, скептическая ревизия понятия страх божий. Все это делает формы 1-го лица в значении 3-го ироничными.

Конечно, для современного массового сознания значение грамматического лица представляется невыраженным в формах типа бых, бе, приях. Бывшее окончание 1-го лица -х(ъ) воспринимается как стилизующий архаичный аналог суффиксу глаголов прошедшего времени -л, не указывающему на лицо.

Но рассогласование форм грамматического лица становится у Лосева точкой концентрации смысла и тогда, когда это касается не архаических, а современных форм:

МЕСТОИМЕНИЯ
Предательство, которое в крови.
Предать себя, предать свой глаз и палец,
предательство распутников и пьяниц,
но от иного, Боже, сохрани.
Вот мы лежим. Нам плохо. Мы больной.
Душа живет под форточкой отдельно.
Под нами не обычная постель, но
тюфяк-тухляк, больничный перегной.
Чем я, больной, так неприятен мне,
так это тем, что он такой неряха:
на морде пятна супа, пятна страха
и пятна черт чего на простыне.
Еще толчками что-то в нас течет,
когда лежим с озябшими ногами,
и все, что мы за жизнь свою налгали,
теперь нам предъявляет длинный счет.
Но странно и свободно ты живешь
под форточкой, где ветка, снег и птица,
следя, как умирает эта ложь,
как больно ей и как она боится[62];
вернуться

58

Пушкин, 1978-а: 81.

вернуться

59

Подробнее об этимологии слова зга и его употреблении в поэзии см: Зубова, 2000: 125–147.

вернуться

60

Лосев, 2000-б: 27.

вернуться

61

Лосев, 1999-а: 118.

вернуться

62

Лосев, 1999-а: 66.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: