Еще одним классом привлекаемых источников являются мемуары. Их сложно охарактеризовать уже потому, что грань между мемуарами и другими жанрами художественной литературы практически отсутствует: «Освещенные окна» В. А. Каверина — весьма характерный пример. Анализ мемуаров даже более труден, чем интерпретация студенческого литературно-поэтического творчества эпохи. Первые из них появляются «по свежим следам» в середине 1920-х годов[64]. Второй поток мемуаров приурочен к десятилетию революции, к первым юбилеям рабочих факультетов (1927–1931/32 гг.)[65]. Наконец, множество воспоминаний появилось в 1930–1990-е годы в России, СССР и за границей[66]. Особенность источников этого рода — в привнесении более позднего текста; или, скорее, в рассказе о прошлом сквозь призму ценностей другой эпохи. Нечто подобное происходите путешественником, попавшим в страну иной культуры, — с той разницей, что наш «путешественник» в этой стране долгое время жил на «правах гражданина»[67]. Он рассматривает собственное прошлое с высоты пережитого позднее, «новыми глазами». Скажем, взгляд экономиста А. С. Наринского на его встречи с Н. И. Бухариным опосредован «борьбой с правым уклоном» 1928–1929 годов, репрессиями второй половины 1930-х годов, умолчаниями «хрущевского десятилетия», «гласностью» и, наконец, первыми годами постсоветской истории[68]. Автор то тут, то там полемизирует с нынешними событиями и их интерпретаторами, подчиняясь новым дискурсивным нормам (разумеется, незаметно для самого себя): достаточно перечитать его рассуждения о «пролетаризации» института (в его случае — Московского института народного хозяйства)[69]. Как выделить прошлое из мира чуждых ему ценностных ориентиров? Только соотнося оригинальные следы эпохи с мемуаристикой. Ведь иначе многие реалии умерли бы для исследователя бесповоротно: с течением лет мемуарист может «прочитать» в своем прошлом то, что когда-то представлялось ему несущественным или не могло быть «прочитано». Возвращаясь к тому же Наринскому, можно указать на историю двух исключенных за сокрытие своего социального происхождения. Автор конца 1920-х годов из среды «пролетариев» описал бы этот эпизод, не акцентируя или совсем не упоминая высокой успеваемости и активной общественной работы исключенных. Эти детали казались тогда малосущественными. Главное — обман, «классовая хитрость». Справедливость рассматривалась как классовая категория[70]. Возможно, однако, что мемуарист, поступавший в институт на общих основаниях с дипломом об окончании единой трудовой школы по программе дореволюционного коммерческого училища, уже в 1920-е годы смотрел на вещи по-другому, нежели рабфаковец или направленный в вуз по партийной (или иной) путевке. Тем не менее антидискриминационное мышление, которое «водило» рукой автора воспоминаний, было бы для него тогда в некотором смысле экзотикой.

Такова общая характеристика источников, привлекаемых для рассмотрения настоящей темы. Их разнообразие создает не только трудности, но и возможность «рассказать» о прошлом многомерно.

Глава 1

Реальности «единой семьи»: петроградские студенты в 1914–1920 годах

В период Первой мировой войны и первых послереволюционных лет формы мышления студента о себе как студенте мало изменились по сравнению с длительной предшествующей эпохой 1860–1900-х гг. Хотя на уровне риторики степень «беспокойства» при обсуждении ставших к тому времени традиционными тем единства и солидарности заметно повысилась. Уже в работе С. Кассова отмечалось, что феномен студенческого движения предполагал апелляцию к традициям, заложенным в пореформенный период, известную спонтанность и слабую управляемость студенческого протеста, его теснейшую связь с вопросами корпоративного статуса и прав, наконец, эмоциональное отношение к членству в корпорации и все ту же солидарность[71]. В годы революции, Первой мировой и Гражданской войн эти черты по-прежнему доминировали в социально-психологическом автопортрете петроградского студента.

На первый взгляд, расширение социальной группы накануне 1914 года, равно как и новые возможности для «свободного» политического выбора, открывшиеся после 1905 года, вели к медленной, но бесповоротной деградации связующих студенческую семью «социально-психологических черт». Однако то ли эта деградация происходила слишком медленно, то ли происшедшие в российском обществе изменения не были настолько глубоки, но петроградский студент во многом остался тем же, кем и был. Конечно, простое повторение «модных» среди петроградских (и вообще российских) студентов «понятий» мало что дает для понимания становления социальной идентичности как процесса. Мы не собираемся, разумеется, отказываться от привычного в социальных науках использования, воспроизведения и (даже!) «оправдания» категорий обыденного сознания[72], но попробуем проследить их генезис и способы существования и проявления.

«Признаки корпорации», или корпоративная жизнь

Корпоративность как система ценностей была представлена и в письме, и на практике. Она не сводилась только или даже прежде всего к противопоставлению себя окружающему миру — университетскому или какому-либо иному, но проявлялась в повседневности студенчества как социальной группы через существование и деятельность различных студенческих организаций, уклад жизни в студенческих гостиницах и столовых, особенности вовлечения новичков в общую «семью», и — не в последнюю очередь — в поведении выпускников. Сама по себе эта корпоративность не являлась чем-то исключительным, специфически российским: аналогичные феномены изучены историками студенчества Франции, США, Великобритании и других стран[73]. Однако нам интересно посмотреть на нее с иного «наблюдательного пункта»: как формировались в языке и действительности рядового студента «комплексы корпоративного сознания»?

Чтобы разобраться в этом, обратимся к анализу того, что представлялось сводом «неотъемлемых» прав российского студенчества (на примере Петрограда), покушение на которые воспринималось особенно болезненно (откуда бы оно ни исходило) и которые «старожилы» стремились «привить» тому потоку новичков, что наводнил высшую школу в 1918/19 учебном году. Главное «право», из коего проистекали все остальные, можно было бы определить как право на корпорацию, на единство. Оно не было сформулировано эксплицитно, но «ощущалось» практически. (Редко встречалось в студенческой прессе описание и уж тем более обсуждение того, как следует друг друга называть, что носить и т. п., — лишь с появлением учащихся рабочих факультетов оказалось, что это может стать проблемой.) Понятие «студенчество» интегрировало разрозненные группы учащихся вузов города и России. Студенты обращались друг к другу на «вы», используя выражения «господин студент» или «коллега»[74]. Характерно и то, что называли «гордостью за форму» и что позднее было подмечено рабфаковцами в обидном прозвище «белоподкладочники»[75]. Наконец, священная традиция единства впечатляюще проявлялась в моменты конфликтов той или иной части студенчества с «нестуденческим» миром, как принцип безусловной солидарности и взаимоподдержки.

Мемуарные свидетельства и студенческая «этнография» дают обильный материал для наблюдений и размышлений. В мемуарах студентов Петербургского университета различных эпох — не только анализируемой — ярко запечатлен тот стресс, который испытывал недавний гимназист, переступивший университетский порог. Мемуаристы выделяли ощущение несоизмеримой с их прошлым жизненным опытом свободы, возможность выбора — как в учебных программах, так и в общении[76]. Однако речь шла об индивидуализме, прочно ассоциированном с жизнью в рамках определенного сообщества: недаром П. Иванов отмечал, что студенты-первокурсники любили не в меру часто величать друг друга «коллега»[77]. «Свобода» интерпретировалась прежде всего как свобода от тех форм зависимости, которые обусловливали мир гимназиста, — от авторитаризма преподавателей, «единомыслия», «зубрежки», дисциплинарных практик гимназии. Эта же «свобода» предполагала подчинение общепринятым правилам дискурса и действия (если их можно разделять[78]) — отказ следовать им, как показал опыт «красного студенчества», приводил к глобальному конфликту. Самоназвание и обращения можно рассматривать и в более широком контексте, имея в виду мир практик[79]. Статус студента предполагал постоянную апелляцию к корпоративной традиции, отличительные формы действия (мода — «гордость за форму»; досуг — выходы в определенные театры, на поэтические вечера и т. п.; «места обитания» — студенческие дома, например на Мытнинской набережной, и образ жизни в них; студенческий труд — заработки прежде всего «уроками»; университетская жизнь — сходки, землячества, политические кружки, различные формы взаимопомощи).

вернуться

64

Бухбиндер Н. А. Студенческая организация при Петроградском комитете Р.С.-Д.Р.П. (больш.) // Красная летопись. 1923. № 6. С. 293–301; На пути к победе. Из революционной истории Горного института. Л., 1926. С. 158–181.

вернуться

65

См., напр.: Рабочий факультет ЛЭТИ им. В. И. Ульянова (Ленина). 1921–1931 Л., 1931; Красное студенчество. 1928. № 3/4. С. 26–40; 1929. № 11. С. 26–37.

вернуться

66

Ленинградский университет в воспоминаниях современников / Под ред. В. А. Ежова, В. В. Мавродина. Т. II. Петербургский-Петроградский университет. 1895–1917. Л., 1982; История Ленинградского университета: Очерки / Под ред. Мавродина В. В., 1969; На штурм науки: Воспоминания бывших студентов факультета общественных наук Ленинградского университета / Под ред. Мавродина В.В., Л., 1971; Кареев Н. И. Прожитое и пережитое. Л., 1990; Наша дань Бестужевским Курсам. Воспоминания бывших бестужевок за рубежом. Париж, 1971; Лихачев Д. С. Университет // Лихачев Д. С. Прошлое — будущему. Л., 1985. С. 23–27; Наринский А. С. Время тяжких потрясений. СПб., 1993, и др.

вернуться

67

Хотя далеко не всегда эта культура была знакома мемуаристу изначально. Почти все студенты «открывали» ее для себя. Например, уроженец маленького украинского городка А. С. Наринский с приездом в Москву попал в другой мир: Наринский А. С. Указ. соч. С. 30–31.

вернуться

68

Там же. С. 30–36.

вернуться

69

Там же. С. 22–29.

вернуться

70

О «классовости» морали см.: Преображенский Е. А. О морали и классовых нормах. М.; Пг., 1923; Партийная этика: Документы и материалы дискуссии 20-х годов / Под ред. А. А. Гусейнова, и др. М., 1989.

вернуться

71

Kassow S. D. Students, Professors, and the State in Tsarist Russia Berkeley; Los Angeles; London, 1989. P. 50.

вернуться

72

Boltanski L., Thévenot L. De la justification. Paris, 1991. P. 161–162.

вернуться

73

Caron J.-C. Generations romantiques. Les étudiants de Paris et le Quartier Latin (1814–1851). Paris, 1991; Jarausch K. H. Students, Society, and Politics in Imperial Germany. The Rise of Academic Illiberalism. Princeton; New Jersey, 1982; Cohen R. When the Old Left was Young: Students Radicals and America’s First Mass Students Movement. N.Y.; Oxford, 1993, и др.

вернуться

74

См., например, «этнографическое» описание жизни московского студенчества в начале века: Иванов П. Студенты в Москве. Быт. Нравы. Типы. 3-е изд. М., 1918. С. 113. Есть свидетельства и о бытовании среди отдельных групп студенчества обращения «товарищ»: Воронков М. Из жизни дореволюционного студенчества. М., 1947. С. 8.

вернуться

75

Воронков М. Из жизни дореволюционного студенчества. С. 5–6; Иванов П. Указ. соч. С. 239–244 (сатирическое изображение «модника»).

вернуться

76

Иванов П. Указ. соч. С. 110–111. Однако так было не всегда, о чем свидетельствуют воспоминания Н. И. Кареева о Московском университете рубежа 1860–1870-х годов: «…студентов первого курса угощали преимущественно латинским и греческим языками с приемами, сильно напоминавшими гимназию» (Кареев Н. И. Прожитое и пережитое. Л., 1990. С. 114).

вернуться

77

См. примеч. 4. (в файле — примечание № 78. — верст.).

вернуться

78

Ср. идеи Витгенштейна и Остина о языке-действии: Витгенштейн Л. Философские исследования // Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1 / Пер. Козловой Н. С., Асеева Ю. А., М., 1994. С. 215, 218, 248–249 и др.; Austin J. L. Philosophical Papers. Oxford, 1962. P. 220–239.

вернуться

79

В этом смысле представляется продуктивной концепция Бурдье о габитусе, под коим подразумеваются «<…> схемы-генераторы принципов классификации и поддающихся классификации практик, которые (схемы. — А. М.) функционируют на уровне практического действия, но не достигают эксплицитного выражения, и суть результат оформления, в форме различных диспозиций, известного различимого положения в социальном пространстве — точно определенного <…> внешним (в контексте внутреннего/внешнего. — А. М.) соотношением с другими такими положениями» (Bourdieu P. La noblesse d’état: Grandes écoles et esprit de corps. Paris, 1989. P. 9; курсив и выделение — наши).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: