Биография как повествовательная форма складывалась под воздействием рутинизируемой романтической идеологии «гения» (ее популярным воплощением был и наполеоновский миф, который упоминал Мандельштам). Реликты этой идеологии задали своего рода алфавит мотивов и фигур для становящегося массовым «реалистического» романа, стали для него нормой реальности, предопределили ее смысловую разметку. Отсюда — типовая рубрикация этапов жизненного цикла, их оценочная структура и последовательность, повышенная конструктивная нагруженность его начала и конца. (Ср. символику всегда наиболее подробно воссоздаваемых биографом детства и дома, «первого» воспоминания и «последних» слов, при том, что вся, пользуясь выражением Батая, «скандальная» проблематика конечности и открытости существования как основы ценностного самоконституирования личности из романизированной биографии вытеснена.)

Предзаданная и оцененная связность излагаемого жизненного целого удостоверяется кроме перечисленного особыми знаками и фигурами предвосхищения, которые превращают повествование о жизни в исполняющееся пророчество. Это могут быть еще в детстве случайно встреченные люди, угадавшие или предсказавшие будущее героя, либо шифрованные тексты в тексте, вновь и вновь возникающие символы и другие знаки повторяемости, а потому — связности и осмысленности происходящего. Биографии как примеру нужна обобщенность, аллегоричность, непременная осмысленность любой детали (а та обретает переносный смысл и делается преднамеренной, уже вводясь в текст и становясь этим воспроизводимой). Биографии как разгадке требуется «второй план» и «тайный смысл»: исходная замкнутость началом и концом задает жизни структуру предначертания. Биограф сам загадывает себе загадки, сам же их — собственные — и решает. Он задним числом, из будущего, вводит в биографию героя отсутствующего в ней себя. Дотягиваясь до нормативного представления о себе, своей роли (надставляя, протезируя свой автообраз до принятого коллективного стандарта), Прокруст-биограф включает себя в историю под видом или псевдонимом действующих в этой беллетризованной истории лиц. Сам он, именно благодаря своему отсутствию, как автор, знает все. Но он, увы, не автор, а потому ретроспективно — единственно убедительным для себя образом, обращением к уже сбывшемуся, свершенному другим — удостоверяет свое нынешнее знание через редукцию его к чужому прошлому.

Но отсюда парадоксальным образом следует бесконечность, безвыходность такого фиктивного и замкнутого целого, неутолимость биографа с его непрерывными итерациями в поисках нормативного предела истолкований, в томлении по «реальности». Это — одна из неотъемлемых черт письменного текста. Но у него есть и другая сторона. Сделать его смысл фактом собственного сознания можно только символически. Напомню мысль Мераба Мамардашвили[169]: «…мы пытаемся себе представить бывшее, думая, что совершаем акт понимания, или пытаемся понять его представлением-образом, но в действительности оно должно умирать, чтобы нисходил духовный смысл, который не только „веет, где хочет“, но и требует от нас, чтобы мы забыли всякий „образ“ и всякое „лицо“».

1995

Биография лубочного автора как проблема социологии литературы[*]

1. Проблема соотношения биографии и творчества при истолковании литературных фактов и эволюции литературы в теоретическом литературоведении особенно активно прорабатывалась опоязовцами и близким к ним кругом ученых (Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, Винокур и пр.). Удовлетворительного теоретического разрешения она не получила и, как представляется, изнутри литературоведения не решаема. Косвенным образом это может быть показано на пограничных случаях — применительно к построению и истолкованию биографий авторов «массовой» (лубочной, рыночной, низовой и т. п.) словесности.

2. Первый круг возникающих при этом вопросов — ретроспективное установление эмпирических фактов жизнедеятельности того или иного писателя, то, что Эйхенбаум называл «хронологией» (отличной от «истории»): по его формулировке, это «условность, регулирующая семейную жизнь и государственную службу»[171]. Этим отчасти указывались социальные границы, пересечение которых засекалось как биографический факт и сопровождалось документальной пометой. Стоит предположить, что индивид, хотя бы частично, по тем или иным обстоятельствам ведет свою повседневную жизнь вне этих границ, как обнаруживаются биографические пробелы (заостряя мысль, скажем, что повседневность в некотором смысле вообще располагается вне этих границ закона и документа; осознание авторитаристских предпосылок такого учетного видения и критика их в современных гуманитарных науках привела к возникновению «повседневности» как игнорируемой традиционными подходами проблемной области со своей «историей», «социологией» и т. п. и соответствующими комплексами теоретико-методологических проблем и задач). Заполнение этих пробелов не отменяет, во-первых, самого факта их наличия, во-вторых, проблемы истолкования ситуаций, процедуры и смысла подобных «вычеркиваний» (равно как и «восстановлений»), без чего акции по укреплению памяти могут перейти в ее «перекраивание». Иначе говоря, необходимо систематическое осознание того, что осуществляется не наращивание исторической культурной ткани, а рубцевание ее разрыва. В ситуациях жесткого единства видения истории (доминирующих групп, задающих подобную «историзацию») все конкурирующие формы отношения к прошлому и культуре вообще лишь и могут осуществляться в виде такого «дикого мяса». В связи с этим актуальность приобретают такие проблемы, как 1) (в культурном и далее — в общетеоретическом плане) понимание того обстоятельства, что в подобных случаях мы имеем дело с «прорастанием» сквозь ткань нормативной истории иных культурных «материй», которые совмещены с данной системой координат, но помещаются «вне» ее и требуют перехода к иному языку описания — не от абсолютного наблюдателя, а в реляционной логике, и кроме того (в плане эмпирической работы) — 2) установление тех групп и представляющих их фигур, которые так или иначе заявляют собственные определения ситуации и обладают автономными фондами памяти. Реконструкция обстоятельств их взаимодействия с другими в функциональном смысле группами, сложных правил перехода и приравниванья при этом тех или иных идей и образцов, скрещивания и распадения различных традиций и должна опираться на проделанные в связи с уже упоминавшимися культурными проблемами теоретические разработки. Например, одной из таких репрезентативных фигур может выступать Н. Рубакин, в архивах которого и находятся не учтенные нормативной историей следы жизнедеятельности вычеркнутых и невспоминаемых (не воспроизводимых ни в виде биографий, ни в форме текстов) литературных деятелей эпохи. Особенности его культурного самоопределения позволяют не только видеть и помнить тех, кто помещен ниже тематического горизонта единой истории, но и провоцировать их воспоминания о себе.

3. Второй круг связанных с данной темой вопросов — в каких формах может осуществляться такое припоминание и самоопределение? Иначе говоря, это вопрос о характере смысловой целостности, связывающей отдельные факты жизнедеятельности в «биографию». Неслучайным представляется то обстоятельство, что имеющиеся биографии «низовых» и т. п. литераторов создаются «на выходе» из заданных рамок безымянного рыночного автора в иные сферы — к инстанциям носителей культурного авторитета или социальной власти (в последнем случае автохарактеристика принимает вид послужного списка, выстроенного в той «хронологии», о которой шла речь выше). Фактически ту же процедуру, но уже в ходе своей исторической работы производит и исследователь, сводящий разрозненные добытые им факты в последовательность жизненного пути: иным сферам и инстанциям (т. е. собственно тем, чья читательская или покупательская поддержка и ее выражение в форме платы за труд определяют модус существования лубочного автора) эта целостность не видна и не интересна. Точнее говоря, связи «автор — издатель — читатель» в данных условиях не складывается, поскольку публика лишена возможностей автономного выражения, а разовая стабильная плата за работу «по найму» производится без учета границ и форм признания произведений аудиторией. Роль же литературного поденщика целиком определяется наличными социальными обстоятельствами, культурно (а следовательно, и в правовом отношении) не эксплицирована: он не имеет отношения к идее индивидуальности и, соответственно, лишен универсалистских форм самовыражения, отношения с ним не регулируются ни правовыми нормами, ни денежным эквивалентом. Феноменом является не биография, а производственная квалификация. Отметим, что фактическое отсутствие рынка коррелирует и с отсутствием бестселлера как культурной стратегии издателя, и с незначительностью в этих обстоятельствах такой характерной для рыночной ситуации фигуры, как «звезда» с соответствующей моделью ее публичной биографии. Таким образом, связная и осмысленная биография лубочного писателя возникает лишь на этапе (и в качестве) его ролевого определения культуртрегером или исследователем как «писателя из народа», «автора-самоучки» и т. п. тарификациях, чуждых собственному языку данного типа литераторов (фактически к этим квазифеноменальным характеристикам относится и сам эпитет «лубочный»).

вернуться

169

Мамардашвили М. К. Картезианские размышления. М., 1993. С. 103.

вернуться

*

Текст публикуется впервые.

вернуться

171

Эйхенбаум Б. Мой временник. Л., 1929. С. 35.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: