I

Стеб и подобные ему формы можно рассматривать в качестве узкогрупповых вариантов негативной идентификации, в которых знаки собственного доминирования парадоксально соединяются с демонстрированием незаинтересованности в ней, а риторика абсолютной непринадлежности («вненаходимости», как выразился бы Бахтин), радикального отстранения — с бессознательной и навязчивой зависимостью от объекта дистанцирования. Важна тотальность этого провокативного отношения, непрерывность его символического производства, бесперебойное пребывание в подобной роли, постоянная к ней реактивная готовность[186].

Подобные формы самоопределения в принципе связаны с характерной фазой существования того или иного кружка, компании, группировки, с конкретной траекторией их признания/отторжения другими. В этом смысле они социологически типичны, стандартны; ничего чрезвычайного или особенно «индивидуального» в подобной социальной идиосинкразии в принципе нет. В данном же конкретном случае внимание социолога способны привлечь три обстоятельства, о которых вкратце и пойдет речь ниже.

1. Эти, вообще-то говоря, вполне известные в рамках различных кружков формы самоопознания и самодемонстрации в данном случае не просто вынесены в масскоммуникативную сферу — прежде всего в газеты общего типа и широкого адреса (хотя уже и это, на фоне обычных для советского периода практик социального восхождения, чрезвычайно любопытно для социолога). Я связываю само оживление их рутинной значимости с резким, убыстренным выходом нескольких неформальных групп, не имевших авторитета, утвержденного сверху либо «неофициального», узаконенного от имени ведущей ценности, литературы, «снизу», — сразу и напрямую в каналы массмедиа. Об общесоциальных обстоятельствах этого прорыва современникам известно не так мало, хотя известное плохо систематизировано, а главное — почти не осмыслено.

С одной стороны, этот прорыв осуществляется в рамках так называемой гласности и наследует ей. С другой, он результирует крах полновластной иерархии и тотального контроля номенклатуры в обществе, в том числе — в СМК. С третьей, он свидетельствует об ускоренной демобилизации, распаде и уходе с социальной авансцены традиционной советской интеллигенции, которая, собственно, и составляла аппарат СМК и его управления. Иначе говоря, можно с достаточной точностью датировать этот процесс «в открытой форме» рубежом 1991–1992 гг.[187]

2. Кроме того, эти компенсаторно-негативные формы самоидентификации через тотальное отчуждение и снижение образов любого партнера связаны, по-моему, с обращением описываемых групп к теме «современности», с выходом их в сферу актуального, безотлагательного, сегодняшнего действия (в широких масштабах, на уровне общества и его институтов в целом, такое обращение вынуждено самими условиями функционирования СМК). Больше того, это особый тип реакции на проблематичность и открытость ситуации, на возможность над- и межгруппового самопроявления для группировок определенной ценностной ориентации: он задан особенностями группового состава и самоопределения. Группировки, о которых идет речь, принадлежали к той письменно образованной и самореализующейся средствами письма части интеллектуального салариата, которая, как правило, дистанцировалась от актуальности, от любой ценностной ангажированности за пределами жестов лояльности своему кружку. Иными словами, они видели свою задачу в том, чтобы в символической форме репрезентировать актуальные для себя внутрикружковые смысловые дефициты, своего рода отсрочки «открытого» действия, свои коммуникативные невозможности (или нежелание коммуникаций). Для социолога речь в подобных случаях идет о дефиците универсальных смысловых ориентиров и соответствующих систем гратификации. Лишь в таких ситуациях самосплочения и самосохранения ведущей формой «внешних» действий группы может стать производство символических дистанций от всего и всех, больше того — демонстрация этого обстоятельства, которая в данном случае выступает для членов группы своеобразным ритуалом солидарности (а стеб — паролем, визитной карточкой, входным талоном).

3. Подобные формы — а они локально или спорадически бытуют в обществе, и в частности в закрытых обществах, всегда — оказались функциональными и получили признание в современной России на вполне определенной фазе коллективного существования страны, а именно — после «спада» волны идеологической вовлеченности, которая на короткое время и в диффузных формах консолидировала самые размытые, плохо структурированные слои продемократически ориентированной части образованного населения. Эти формы стали манифестацией новых общностей, следующих за упомянутым «отливом» — следующих по времени, по месту в социальном процессе, наконец, по возрастно-поколенческим характеристикам. Входящие в них литературно образованные интеллектуалы, можно сказать, приняли к сведению или как должное некоторые результаты происшедшего («перестройки», «гласности», «демократизации») и возникшие при этом обстоятельства, возможности, структуры отношений, вместе с тем не разделяя общее определение ситуации, ее смысловое обоснование и отказав в доверии тем группам, которые выдвинули его раньше, на предыдущей фазе — этапе мобилизации.

II

В описанном случае внимание социолога привлекают и быстрота передачи «стебового» образца словесного поведения, и механизм этой передачи. В качестве движителя здесь выступила определенная поколенческая когорта, демонстрирующая в качестве опознавательных знаков прежде всего молодежную символику (но это вовсе не обязательно люди младшего возраста, чаще всего оно даже совсем не так). Как уже говорилось, она вошла в структуры прежде всего альтернативных, «новых», неофициальных, негосударственных и т. д. СМК — радио, телевидения, прессы, — причем надо оценить невероятную по советским меркам скорость и успешность этого процесса. Наиболее массовые из подобных каналов, органов, передач, станций и обеспечили первичную массовизацию стеба как нового «всеобщего» языка, культурной формы, а вместе с его языковыми, стилистическими, интонационными элементами тиражировали и само это агрессивно-снижающее, дистанцирующееся от любой ситуации коммуникативное отношение (представление о социальных «других», о публике). Я хочу сказать, что мы имеем дело с массовыми явлениями, феноменами нарождающегося массового (и в этом строго социологическом смысле — современного) общества, парадоксальной, даже «вывернутой» реакцией на массовизацию образцов, символов, фигур и кодируемых с их помощью отношений. Агрессивность, раздражение, взвинченность, взрывчатость — признаки возникающих при этом ценностных «сшибок», «внутренних», групповых и индивидуальных конфликтов самоопределения и понимания других.

Наглядным примером и сдвига образцов, и внутренней противоречивости этого процесса могла бы быть траектория движения статейных заглавий[188] определенной длины и лексического состава, ироикомических интонаций в подписях под рисунками, равно как поэтики самих рисунков, за 1992–1993 гг. из узкогруппового «Коммерсанта» (а ранее — из свободной прессы прибалтийских народных фронтов — газеты «Атмода» и др.), где они были заданы Максимом Соколовым, в сенсационные и популярнейшие тогда «Московский комсомолец», «Комсомольскую правду», «молодежные» радио- и телепередачи, а затем — повсюду, включая даже, казалось бы, респектабельные «Известия». Здесь они, в той или иной дозировке, соединились с нормами работы сенсационно-разоблачительной и скандальной («желтой») прессы, других массмедиа, что, с одной стороны, связывалось самими журналистами, руководителями соответствующих изданий и передач с изменением характера российского общества в сторону все большей криминализации, мафиозности, коррупции и т. п., а с другой — мотивировалось в рыночной ситуации «борьбой за зрителя», необходимостью «удержать тиражи» и т. п. Так или иначе, за первую половину 1990-х гг. печатный стеб соединился с разоблачительством. А получившаяся культурная форма быстро инфильтрировала в массовые печатные каналы и средства аудиовизуального вещания, где, видимо, была принята значительной частью публики — иначе говоря, была не просто навязана, но получила узаконение от лица самих потребителей, с помощью средств и механизмов рынка[189]. Понятно, что в этих социальных средах, на данной социокультурной границе и за ее пределами собственно «стеб» как явление уже растворился, стерся. Он потерял свою первоначальную функциональную нагрузку и даже первичную символическую форму, соединившись с гораздо более общими механизмами негативной идентификации в структуре постсоветского общества и конструкции постсоветского человека[190].

вернуться

186

См. также: Гудков Л. Д., Дубин Б. В. Указ. изд. С. 95–96.

вернуться

187

См. об этом: Gusseinov G. Materialen zu einem russischen gesellschafts-politischen Worterbuch. 1992–1993. Einfuhrung und Texte. Bremen, 1994. S. 231–235; а также нашу рецензию на эту монографию, перепечатываемую в настоящем сборнике.

вернуться

188

См. об этом: Шведов С. С. Проектирование читательского восприятия (на примере анализа газетных заголовков) // Социальное проектирование в сфере культуры: методологические проблемы. М., 1986. С. 169–176.

вернуться

189

О позднейшей эволюции взглядов и символов самоидентификации М. Соколова как «знаковой» фигуры см. в этом контексте: Зорин А. Скучная история // Неприкосновенный запас. 2000. № 4. С. 17–21.

вернуться

190

На этом материале понятие негативной идентификации активно разрабатывается в последних работах Л. Гудкова. См., напр., его статьи: Россия в ряду других стран // Мониторинг общественного мнения: Экономические и социальные перемены. 1999. № 1. С. 39–47; Комплекс «жертвы» // Там же. 1999. № 3. С. 47–60; Страх как рамка понимания происходящего // Там же. 1999. № 6. С. 47–53; К проблеме негативной идентификации // Там же. 2000. № 5. С. 35–44; и др.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: