Вместо возможности представлять и соотносить разнопорядковые культурные значения на условной шкале универсальных эквивалентов литературный рынок превращался в систему патерналистского распределения приоритетов и привилегий (как и другая сфера универсальных эталонов оценки действия — область права).

Единственной всеобщей мерой в наличных условиях становилось единообразие социальных источников и форм признания. Метафорика иерархических отношений выступала в качестве основного культурного кода.

В плане культуры это означало, что в признанных типах литературных ориентаций и мотивов действия все более преобладают смещенные и периферийные функции — нормативные в отношении ценностей, инструментально-исполнительские по отношению к норме. Условием генерализации литературного образца становилось систематическое снижение плана реализации, смена функционального значения — со смыслотворческого на рутинизаторское, с продуктивного на репродуктивное. Идея рынка выступала динамизирующим фактором литературной системы, конкретные социальные рамки ее материализации — фактором блокировки динамики. Социальное признание требовало культурного упрощения.

Авторитетную поддержку и широкий рынок получали те вторичные образцы, в которых рутинизировались, связываясь с традиционными и нормативными компонентами, образно-символические структуры, введенные инновационными группами на предыдущих фазах, в иных обстоятельствах и по иным поводам (своего рода делитературизация литературного). Тактика отсрочки реализации нового образца, также выступающая механизмом традиционализации литературного развития, состояла в его замыкании рамками партикулярной литературной группы (изъятии из условий возможной борьбы, сферы проблематизации и рафинирования значений, области дальнейшего смыслопорождения, складывания новых традиций) и позднейшем сдвиге через одно-два поколения в иные — репродуктивные или чисто рецептивные — среды. Такой консервации могло служить превращение в «школьную» классику, перелицовка в лубочной или торговой словесности, выпуск образца после его популярных переработок и т. п. Так, в «Матвее Комарове» Шкловского и незавершенной работе М. Никитина было прослежено превращение обесцененных и вытесненных из «высокой» литературы образцов, ранее адаптировавших западный авантюрный роман, в литературу для народа, обрастание ее в данной среде бытовым и этнографическим материалом, чертами иной жанровой поэтики, трансформация тем самым в литературу о народе и, наконец, в народную литературу с последующей положительной оценкой ее иными, традиционализирующими группами элиты уже в этом новом качестве[36]. Можно сказать, что действием чисто социальных сил здесь запускался описанный Ю. Тыняновым механизм пародизации. Процесс снижения образца порождал, отметим, обратную реакцию в инновационных группах, разрабатывающих его новый, демонстративно противопоставленный адаптации вариант (ср. пушкинские поиски в области исторической прозы и романа нравов на фоне массового успеха авантюрного и нравоучительного романа).

Учетом этих сложных обстоятельств определилась и трактовка опоязовцами позиции Пушкина в спорах 1830-х гг. о «торговом направлении нашей словесности». В центр была выдвинута идея независимости писателя, гарантированной достоинством профессионала в противовес поддержке меценатов и патернализованной конъюнктуре рынка. Автономность ценностных компонентов литературного действия от нормативных и инструментальных фиксировалась в различении «вдохновения», чем символически вводились иные, внесоциальные инстанции «вертикального» самоотнесения, и «рукописи» — текста, предназначенного для коммуникации в заданных иерархическими структурами границах (цензура, форма издания, тираж и т. д.). Предусматривалось (и реализовывалось) собственноручное изъятие рукописи из наличных условий сравнения, признания и т. п. Апелляция при этом к иным слоям культурных значений и метафоризирующим их временным структурам (областям «исторического», «будущего», «возможного») отмечала принципиально сложную систему ориентаций действия вне прямых социальных импликаций — успеха, карьеры. Принудительной социальной пародизации образца в процессе его смещенной репродукции противопоставлялась самопародия, рефлексивная литературная игра[37].

С подобной «стереометрической» организацией социальных рамок и смысловых полей литературного действия связана и проработка опоязовцами проблематики его субъекта. Она, как представляется, также шла в направлении все большей отчетливости культурного своеобразия и сложности писательской роли, понимания литературной инновации на фоне многообразных возможных позиций и при признании неопределенности конечной траектории литературной эволюции[38]. Этим не отрицались иные, нормативные формы литературного самоопределения — напротив, подчеркивалась их разнофункциональность на различных фазах и направлениях литературной динамики. Так, параллельно обрисовке социальных типов автора, в статьях Эйхенбаума о многообразии форм писательского самоопределения от Некрасова до Шкловского вводился новый уровень рассмотрения — собственно литературная роль, сложная проекция бытовых обстоятельств на плоскость текста, связываемая с особенностями его поэтики. Близкий ход мысли прослеживается в начатых Тыняновым разработках проблем «литературной личности». Наконец, принципиальные моменты литературной аксиоматики набрасываются Тыняновым в письме 1929 г. к Шкловскому, где личность понимается как «система отношений к различным деятельностям <…> не резервуар с эманациями в виде литературы и т. п., а поперечный разрез деятельностей, с комбинаторной эволюцией рядов»[39]. Принцип «дифференциации человеческих деятельностей»[40], которым обосновывался исходный спецификаторский пафос ОПОЯЗа, этим не отвергался, а проблематизировался, вводился в поле теоретического изучения.

Совокупность разнопорядковых факторов лишила опоязовцев возможности развернуть и продумать намеченные подходы. Сужение границ инновационного действия подрывало культурную идентичность группы. Иные аксиоматические основания самоопределения и действия в модернизирующейся культуре устойчиво блокировались. Упор на современность задавал исследователям сознание историчности, но, мощная как методологический ход, историзация определений литературы не решала теоретических задач. Потенции же теории не могли быть развиты из-за деформаций культурной аксиоматики. Тогда проблематизированное социальное обстоятельство или культурная тема фиксировались опоязовцами в «общем» или «чужом» языке (например, «труд», «профессия», «быт» и т. п.). По семантической конструкции образовывалась эвристическая метафора, в содержательном, предметном плане которой был «свернут» адресат полемики — носитель нормы. В принципе тем самым проблематизировался и сам этот компонент: в том, что для оппонентов выступало внелитературными обстоятельствами, опоязовцы искали литературный факт, выявляя значимую для себя культурную и познавательную проблему. Однако при отсутствии методологического контроля ценностное заострение собственной позиции в форме понятия определяло далее отбор материала, способ объявления, а нередко и самый «жанр» их труда (например, «монтаж» у Шкловского и его учеников). Не закрепленные в теоретических значениях и в этом смысле лишенные терминологической остойчивости, концепты опоязовцев нередко поддавались давлению «материала», в том числе — влиянию «чужой» семантики и стоящих за ней точек зрения[41]. Социально-конфликтная методология, заданная спецификой самоопределения группы и сказавшаяся в особенностях и противоречиях ее институционализации и воспроизводства, сама становилась фактом и фактором литературной борьбы. Этим очерчивались границы возможной рационализации проблематизированных обстоятельств и тем изнутри самой литературы.

вернуться

36

См.: Никитин М. И. К истории изучения русского лубка // Советское искусствознание. 1986. Вып. 20. С. 403 (ср.: Там же. С. 393).

вернуться

37

Гаспаров М. Л., Смирин В. М. «Евгений Онегин» и «Домик в Коломне»: пародия и самопародия у Пушкина // Тыняновский сборник: Вторые Тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 254–264. О поисках Тынянова-писателя в этой связи см.: Тоддес Е. А. Неосуществленные замыслы Тынянова // Тыняновский сборник: Первые Тыняновские чтения. Рига, 1984. С. 39–41.

вернуться

38

Тынянов Ю. Н. Указ. изд. С. 283.

вернуться

39

Там же. С. 513.

вернуться

40

Там же. С. 277.

вернуться

41

Социолог знания увидел бы в этой податливости теоретического концепта воздействию «реальности» своего рода методологический эквивалент того фатализма, который сказался в «Третьей фабрике» Шкловского и культурной позиции Эйхенбаума (см. указанную выше статью М. О. Чудаковой, а также: Чудакова М., Тоддес Е. Страницы научной биографии Б. М. Эйхенбаума // Вопросы литературы. 1987. № 1. С. 128–162).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: