Объект и смысл

(К дискуссии о границах и взаимодействии филологии и философии)[*]

Не мне говорить от лица филологии, как и от лица философии здесь, в присутствии авторитетных экспертов, представляющих ту и другую сферу. Если я с предложенной для обсуждения тематикой хоть как-то связан, то лишь по двум, достаточно косвенным основаниям. Во-первых, как социолог, в рамках вполне определенных собственных задач заинтересованный проблемами культуры (и культурой как проблемой) — процессами, ее формирующими, в ней происходящими, и теми исследовательскими позициями (точками зрения, оптиками, включая — наряду с философской, филологической и другими — собственно социологическую), которые в ходе этих процессов складываются и сами, в свою очередь, на чье-то восприятие этих процессов, может быть, как-то воздействуют. А во-вторых, как практикующий переводчик, все чаще берущийся за такого рода малопривычный для себя и неканонический для словесности материал (современную поэтическую авторефлексию, культурологическую эссеистику писателей и т. д.), который с неизбежностью ставит его в позицию исследователя, вынужденного так или иначе входить, включаться не только в филологическую — или, шире, искусствоведческую, — но в какой-то мере и в философскую проблематику. И при этом именно в проблематику — в сам процесс рефлексии над словом, сам познавательный поиск, саму работу со смыслом, поскольку особенность данного материала такова, что готовых значений и ответов тут ни у филологии, ни у философии (истории, социологии и т. д.) чаще всего не найти, да нелепо было бы и искать — не таков этот материал и не тем эти дисциплины сегодня, по-моему, сильны. Вот с этой вполне ограниченной и частной точки зрения я только и могу рискнуть как-то высказаться по поводу сформулированных редколлегией «НЛО» вопросов (близкая проблематика, хочу заметить, обсуждалась в свое время в ходе Тыняновских чтений и частично отражена в печати[298]).

0. Для меня сама возможность сегодня персонифицированно говорить от лица или во имя таких как бы самодостаточных и бес-предикатных целостностей, как «филология» или «философия», заключает в себе целый пучок проблем — в формулировании и обсуждении их я и вижу смысл предпринятой «НЛО» инициативы и взятых на себя журналом хлопот. Представить себе сегодня подобные персонифицированные фигуры на манер этаких средневековых аллегорий Воздержания и Роскоши решительно невозможно: времена подобных до-модерных, до-критических представлений давно прошли. А в таком случае чья (какой концепции, направления, школы, парадигмы) точка зрения назначается или берется воплощать «идею филологии» (но в этом случае и «философии»), «принцип» ее обновления либо переориентировки, корректировки, возвращения «к истокам», продолжения и т. п.? Возможно ли это «изнутри» самой филологии, ежели таковая как целое существует (в философии кроме исторических и предметных подразделений для этого существуют гносеология и логика, методология познания, критика идеологии, аналитика языка и т. д.)? Отдаем ли мы себе при этом отчет в степени, глубине реальной дифференциации (либо вполне рутинного, привычного разрыва) в практической работе со словесными текстами у, скажем, теоретика-постструктуралиста, добросовестного историка-предметника, ангажированного критика-обозревателя текущей словесности, эпигонского автора учебника «по литературе», преподавателя высшей школы (оставим пока в стороне среднюю), тем более помножив все это на античность и средневековье, арабистику и японистику и т. д. и т. п., — что, все это «одна и та же» филология? И имеем ли мы при этом в виду нынешних (вчерашних, позавчерашних), скажем, американских, французских, немецких исследователей тех или иных проблем устройства и сторон бытования «литературы», соответствующие институты науки в их странах, тамошние интерпретационные сообщества, формы и средства коммуникации между ними либо только наши автохтонные и сегодняшние (опять-таки — вчерашние, позавчерашние) обстоятельства?

Насколько знаю — конечно, мои сведения ограничиваются лишь несколькими языковыми регионами — таких заявок на персонификацию «филологии» и «философии» сегодня, кажется, не предъявляет никто. И это вроде бы понятно. Постхолистское, плюралистическое, реляционистское состояние науки, публичной сферы, культуры не располагает к подобным целостностям и претензиям на их персонификацию, — или я ошибаюсь?

1. Об истории филологии лучше, думаю, скажут другие. Для меня же «Европейская литература и латинское средневековье» Эрнста-Роберта Курциуса или «Опыт средневековой поэтики» Поля Зюмтора — столь же образцовые профессиональные работы филологов, как «Одиннадцать этюдов о современной поэзии» Жана-Пьера Ришара, а деятельность Нортропа Фрая как исследователя мифоархаики и языка Библии никакой заклятой чертой не отделена от его анализа поэзии Йейтса, так же как этюды Старобинско-го о французских классиках — от его исследований лирики Бонфуа и Жакоте, а труды Яусса о жанрах средневековой французской словесности — от исследований его коллеги Изера по поэтике джойсовского романа. Если я верно понимаю направленность первого вопроса, то, по моему разумению, сам разрыв в филологии между методами анализа «древних» (канонических, классических и т. п.) и «новых» текстов есть либо исторический факт, связанный с вполне определенной — и давно пройденной, архаической — фазой становления дисциплины и опять-таки вполне определенными и доступными эмпирическому изучению условиями ее существования (в таком качестве «навязчивого мотива» его, кстати, и предстоит осознать и описать, например, для отечественной «филологии» разных исторических периодов), либо же перед нами — следствие «внутренних» ценностных коллизий и познавательных антиномий исследователя, группы, сообщества исследователей, для обсуждения которых у них нет методологических средств и которые поэтому бесконтрольно реифицируются «литературоведом», превращаясь в черты самого «предмета» и идеологизируясь до характеристик самой «реальности».

И если уж касаться тут философии, то гадамеровский опыт герменевтического прочтения, по-моему, демонстрирует свою плодотворность и для античной поэзии, и для лирики Целана. Но здесь я, понятно, исхожу из такой культурной ситуации, в которой философия и филология, существуя и в прошлом, и в настоящее время как вполне самостоятельные дисциплинарные комплексы, не толкаясь и не садясь друг другу на голову, взаимодействуют и в конкретной общей работе над проблемой (работе теоретической, методологической, предметной, возьмете ли вы междисциплинарные германские симпозиумы по поэтике и герменевтике или французские встречи в Серизи-ла-Саль), и в системе университетского преподавания. Но в подобных условиях и литература (и даже такое «чистое» воплощение ее автономии, как непрограммная лирика) не отделена ни от «философии», ни от «филологии». И, скажем, башляровская интерпретация Нерваля и Малларме, как и хайдеггеровская — Гельдерлина или Рильке, глубочайшим и опять-таки вполне доступным для эмпирического изучения образом повлияли, например, на французскую поэзию 1950–1970-х гг. — от друживших, работавших и переписывавшихся с Хайдеггером Рене Шара и Роже Мюнье до Ива Бонфуа и Мишеля Деги, учившихся у Жана Валя и Гастона Башляра (о структуралистском опыте и авторах «Тель кель» уж не говорю). И еще одно. В подобной культурной ситуации становится необходимой, появляется и доказывает свою эффективность такое доныне пугающее отечественные умы направление работы, как философия литературы, философская ее критика (включая критику языка), опять-таки воздействующая как на собственно философию, так и на литературу и на филологию. Назову здесь лишь одно имя — Мориса Бланшо, после которого французская «филология» наново обратилась к исследованию словесности де Сада и Лотреамона, Рембо и Малларме, а французские поэты и прозаики — к их небесполезному для себя перечитыванию. Больше того, в поле публичности складывается обычно весьма многообразная и внутренне взаимосвязанная система посредников разных (по направленности, смыслу, подходам, интерпретационным ресурсам) взаимодействий вокруг и по поводу литературы, которые, в общем-то, под шапку «филологии» не умещаются. Устройство подобного поля, совокупность взаимодействующих фигур и формы их работы могут в разных регионах и различаться: если для Франции или Германии это философская критика, то для Англии или Америки — «критика культуры» от, скажем, Мэтью Арнолда до Джорджа Стайнера, а это дает и разные в разных национальных культурах трактовки «литературы», разворачивается в разные языки собственно литературной критики, преподавания и др.

вернуться

*

Текст, подготовленный для выступления на круглом столе «Философия филологии» в редакции журнала «Новое литературное обозрение» (25 сентября 1995 г.). Организатор встречи философов и филологов С. Зенкин предложил участникам обсудить следующие вопросы (привожу по тексту итоговой публикации материалов дискуссии, включая настоящие заметки: Новое литературное обозрение. 1996. № 17. С. 45):

— Филология исторически сложилась как искусство дешифровки текстов на мертвых языках. Правомерно ли использование ее методов для анализа новой культурной практики?

— Современное литературоведение как филологическая дисциплина — продукт эпохи романтизма и позитивизма. В какой мере отягощают его познавательные установки той эпохи?

— Филология умеет устанавливать уже существующие смыслы текстов. Способна ли она производить новые смыслы, новое знание?

— В наши дни литературоведение переживает «кризис предмета» (художественная литература? «история идей»? быт, биография и т. п.?). Не связано ли это с исчерпанностью филологической концепции слова?

— Каковы перспективы филологии: продолжение прежних занятий? Обновление методологии? Замена какой-либо новой дисциплиной?

вернуться

298

См.: Автополемика // Пятые Тыняновские чтения: Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига, 1990. С. 294–328.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: