Однако для большинства мыслителей поколения Дюркгейма преодоление дуализма оставалось неполным. В их логике обычно имплицитно присутствовал дуалистический кадр, заложенный в самой идее науки, которой они были безусловно преданы. Видимо, такое сочетание дуализма с монизмом стало возможным благодаря характерной особенности мысли конца XIX в.: для нее погружение сознания в социальное (или в культуру) было в какой-то мере залогом объективности познания или, во всяком случае, шансом с помощью родового релятивизма избегнуть разрушения разума, которое неизбежно следовало из релятивизма индивидуального. Исключения из этого правила (например, Гуссерль) были редки. Характерно, что одним из выходов из положения и для Дюркгейма, и для Вебера стала идея эволюции или модернизации, т. е. фактически метафизическая концепция рационализации общества, которая подводила к мысли о неизбежности итогового торжества научного разума[74]. Конечно, и это решение проблемы, подобно другим попыткам обосновать объективность на базе родового релятивизма, оставалось сомнительным. Но для нас оно важно как свидетельство напряжения, существовавшего тогда между идеей науки и идеей социальной природы разума и побуждавшего как Дюркгейма, так и других современных ему мыслителей опробовать различные, в том числе и весьма противоречивые умственные ходы.

В результате дуалистический кадр оставался на полулегальном положении, удерживаемый сильнейшей объективистской установкой, верой в науку. В него можно было при случае незаметно «соскользнуть», выведя из-под критики научный разум, даже если «легальные» концепции разума как социального или культурного явления стремились покончить с дуализмом.

В рамках этой модели единственным возможным способом критики научного сознания оказалась социология науки. Однако ее несомненные успехи в последние десятилетия скрывают отсутствие более широкой, нежели только социальная, критики разума. Конечно, к моменту рождения социологии науки «разрушительные» импликации родового релятивизма стали уже вполне очевидными, но и сам релятивизм постепенно переставал вызывать прежний ужас. Конфликт начала века постепенно банализировался, стал латентным конфликтом «нормальной науки». Однако балансирование между монизмом и дуализмом, между концепцией сознания как социального явления и подсознательной трансцендентальной установкой в полной мере остается характерной чертой социальных наук.

Отказ от такого балансирования равносилен самоликвидации социальных наук: ведь если разум не социален, то что остается от их предмета, а если разум не объективен, то на чем основаны их претензии? Вопрос о том, как субъективное сознание ученого конструирует объекты познания, будет, по-видимому, трудной темой для социальных наук до тех пор, пока они держатся за свою идентичность. Не в этом ли одна из причин отмеченного выше парадокса: попытки выработать новые модели обобщения крайне редко сопровождаются изучением форм разума, проявляющихся в конструировании истории и общества?

4. Замкнутая вселенная символов

Лингвистическим поворотом в историографии (и других социальных науках) обычно называют тенденцию рассматривать исторические факты и их репрезентации субъектами истории и историками с точки зрения лингвистических «протоколов», которые отразились в этих фактах и репрезентациях. Поскольку мир дан нам только в языке и благодаря языку, предполагается, что наши репрезентации — при всей их кажущейся научности — не репрезентируют ничего, кроме породивших их дискурсивных механизмов. В историографии (в первую очередь американской) лингвистический поворот распространился под влиянием постмодернистской литературной критики в 1970–80-е гг. Именно в этих хронологических (два-три последних десятилетия) и тематических (постмодернизм) рамках его обычно и склонны рассматривать. Мне, напротив, кажется, что этот поворот является лишь поздним проявлением гораздо более широкого интеллектуального движения — лингвистической парадигмы, которая уже в течение столетия господствует в науках о мышлении. Следовательно, свойственный лингвистическому повороту дискурсивный редукционизм надлежит связать с редукционистским характером различных моделей мышления, предложенных в рамках лингвистической парадигмы.

В этой главе я попытаюсь показать исторические истоки этой парадигмы, наметить ее контуры и проследить ее трансформации[75].

1

Лингвистическая парадигма не сводится ни к одной из современных теорий мышления и сама не представляет собой последовательной теории. Это скорее набор предположений, различные комбинации которых становятся основой различных, порой взаимоисключающих теорий, придавая им, однако, некоторое «семейное сходство». Истоки лингвистической парадигмы следует искать в интеллектуальной ситуации конца XIX в., когда многочисленные течения мысли в различных дисциплинах превратили язык в отправную точку попыток пересмотреть ассоцианистскую модель сознания (господство которой в философии и психологии утвердилось к 1880 г.)[76]. Ассоцианисты рассматривали мышление как процесс, основанный на более или менее произвольных ассоциациях ментальных образов (прежде всего визуальных), отражающих вещи и положения вещей во внешнем мире. Что касается языка, то он рассматривался как простой «носитель мысли», способный адекватно передавать ее содержание. Но было бы упрощением видеть в лингвистической парадигме только реакцию на ассоцианизм сам по себе: она была отрицанием всего комплекса позитивистских воззрений на сознание, которым начинающая экспериментальная психология лишь давала «научную» формулировку. Если взглянуть еще шире, речь шла о реакции против «позитивистской ментальности», царившей в европейской мысли 70–80-х гг. XIX в. Эта ментальность характеризовалась, в частности, безграничным доверием к индивидуальному сознанию, которое стремились сближать с перцепцией, а также смешением дуализма со стихийным материализмом. В философском плане позитивистская ментальность вдохновлялась прежде всего эмпиризмом.

Именно в широком интеллектуальном движении, порожденном кризисом позитивизма в конце XIX в., берет начало лингвистическая парадигма. Не говоря уже о революции в физике, перевернувшей картину мира галилеевской науки, слишком оптимистическая концепция сознания плохо соответствовала социально-психологическому климату конца столетия. В эту эпоху сознание превращается в проблему, которую кажется возможным разрешить, только отбросив поверхностные констатации здравого смысла и обнаружив скрытые механизмы, которые определяют то, что мы думаем — или считаем, что думаем. Рождение современной системы социальных наук, главным предметом которых становится загадка сознания, может быть рассмотрено как одно из проявлений кризиса позитивизма[77]. Но вместе с этой системой родились и новые убеждения, которые с тех пор довлеют над исследованием сознания: если главным предметом социальных наук является сознание, то и сознание изучается главным образом науками, которые называют себя социальными. Эта тесная связь между сознанием и социальными науками является одной из базовых интуиций лингвистической парадигмы.

В самом деле, отказ от позитивистской веры в ответственное сознание субъекта привел к тому, что объяснения сознания из индивидуальной психологии стали казаться все менее убедительными. Сознание объясняется взаимодействием людей, следовательно, социальной жизнью. Такова если не единственная, то преобладающая точка зрения. В этих условиях язык оказывается идеальным претендентом на роль субстрата мышления и в конечном счете самого мышления: средство коммуникации par excellence, преодолевающий индивида социальный институт, он снимает дуализм благодаря двойственности своего существования, внешнего и материального, с одной стороны, внутреннего и психического — с другой.

вернуться

74

Хапаева Д. Р. Время космополитизма: Очерки интеллектуальной истории. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2002. С. 194–240.

вернуться

75

Особенность моего подхода к лингвистической парадигме состоит в том, что я рассматриваю ее с точки зрения взаимосвязей между языком и воображением (обычная оппозиция которых мне не кажется вполне оправданной, как будет показано в конце главы). Это предполагает сосредоточение внимания на психологических теориях воображения в большей степени, чем это обычно принято при размышлениях о «семиологическом вызове». Зато лучше известные аспекты лингвистического поворота будут рассмотрены более бегло. О них см.: Spiegel G. History, Historicism and the Social Logic of the Text in the Middle Ages // Speculum. Vol. 65. № I. 1986. P. 59–86; Eadem. Toward a Theory of the Middle Ground: Historical Writing in the Age of Postmodernism // Historia a debate / Ed. by C. Barros. Santiago de Compostela 1995. P. 169–176 (русский перевод: Спигель Г. К теории среднего плана: историописание в век постмодернизма // Одиссей 1995. М.: Наука, 1995. С. 211–220). Eadem. History and Post-Modernism-IV // Past and Present. № 133. 1991, P. 194–208.

вернуться

76

Философские аспекты ассоцианизма были разработаны прежде всего И. Тэном (Taine Н. De l’intelligence. Paris: Hachette, 1870). Среди эмпирических психологических исследований укажем: Gallon F. Inquiries into Human Faculty and its Development. London, 188.3; Titchener E. B. Lectures on the Experimental Psychology of the Thought Processes. New York, 1909.

вернуться

77

Hughes H. S. Consciousness and Society. The Reorientation of European Social Thought, 1890–1930. London: MacGibbon and Kee, 1967.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: