Сама лодка связана еще с одним кругом превращений в русской литературе XX в. На этот раз она непосредственно связывает «Тему с вариациями» Пастернака с вариациями Набокова на темы Пушкина и Пастернака в романе «Дар». В «хрустальном ясновиденьи» детства «легкое око» героя Набокова, подобно блестящей лодке, ведет его к строке мысль моя омылась от мысов и мелей бог знает каких далеких островов. Поэтический генезис строки мысль моя омылась устанавливается по РПС, ЗПС, КПС и РСПС, составляющих эту ритмико-синтаксическую формулу в прозаическом тексте Набокова. Исходными можно считать строки «Темы с вариациями» Пастернака, создающие в первой строфе третьей вариации горизонтальные ряды, рифмующиеся между собой:
Эти строки ретроспективно отсылают по памяти рифмы и к «СМЖ»:
Одновременно исходной точкой всей набоковской вариации является перечислительный ряд Пастернака в «Теме»: В осатаненьи льющееся пиво С усов обрывов, МЫСОВ, скал и кос, МЕЛЕЙ и МИЛЬ. Здесь морская стихия служит «кодом иносказания», который поэтически воспроизводит «осатаненье восстающего на себя ритма, одержимость приступом ускоряющегося однообразия, стирающего разность слов и придающего несущейся интонации видимость и характер слова» (Пастернак — Цветаевой) [Переписка, 364]. Вливаясь в звуко-ритмико-синтаксические формулы, эта «стихия» начинает по принципу обратимости в своем «апогее формировать лирические суждения» [Там же], фиксирующиеся памятью как звукообразное целое.
Поэтому мыс и мели пастернаковского стихотворного текста в ходе развертывания текста набоковского романа превращаются в прозаическую строку мысль моя омылась, имеющую все свойства стихового ряда не только по форме, но и по способу семантического преобразования. Неслучайность такого превращения кроется в особенностях прозы Набокова и в структуре его романа[42]. Набоковская строка фиксирует звуковые и рифменные схождения (мыс (озаренный) — мысль) и создает новые, построенные на «ловленной сочетаемости», повторяющей пастернаковскую (мылись мысы — мысль омылась). Эта сочетаемость переносит категорию возвратности действия, осуществляемого одушевленным субъектом, в сферу неодушевленного, что позволяет закрепить звукосемантический перенос СТИХИЯ — СТИХИ и референциальную обратимость стихий: МОРЕ — МЫСЛИ — СТИХИ, которая соединяет поэтические миры Пушкина (ср. его обращение к морю: Прощай, свободная стихия!), Пастернака (Два бога прощались до завтра, Два моря менялись в лице: Стихия свободной стихии С свободной стихией стиха) и Набокова, последние строки романа которого по РСПС вновь обращают нас к Пушкину: Прощай же, книга! <…> И не кончается строка.
Восстанавливая же круг «пушкинских вариаций» в русском поэтическом языке XX в., обратимся к эссе Цветаевой «Мой Пушкин» (1937). С. Карлинский [1989], анализируя вариации на тему «моря-стихии» Пушкина у Пастернака и Цветаевой на «Тему с вариациями» Пастернака, пишет, что оба поэта, вероятно, учились по хрестоматии К. Ушинского, которая, по всей видимости, и определила общий запас многих прецедентных текстов поэтов поколения 1890-х гг. Пушкин в этой хрестоматии представлен прежде всего стихотворением «К морю». Ср. у Цветаевой [1986, 372]: Такое море — мое море — море моего и пушкинского К морю могло быть только на листке бумаги — и внутри… Неудивительно поэтому, что «прощание со свободной стихией» наполняет тексты юбилейного 1937 года Цветаевой и Мандельштама (И когда я наполнился морем, Мором стала мера моя). В том же году завершен и «Дар» Набокова.
Анализ показывает, что у Цветаевой и Набокова оказываются одни и те же «хрустальные» видения детства, опосредованные одними и теми же текстами Пастернака, столь любимого ими в начале их творческого пути. Так, Цветаева пишет, что у Пастернака живое море (и какое! первое море в русской литературе после моря свободной стихии и пушкинскому равное)… [Цветаева 1986, 412]. В эссе «Мой Пушкин» ей предстает видение: Пушкин, переносящий, проносящийся над головой — все море, которое еще и внутри него (тобою полн), так что внутри у него все голубое — точно он весь в огромном до неба хрустальном продольном яйце, которое еще и в нем (Море-свод) [Там же, 366]. Это «яйцо» Цветаевой, символизирующее начинающуюся жизнь, во многом по памяти зрения воспроизводит сюжеты писанок, где в нижнем поясе — знаки земли и воды, над ними — спираль восходящего и заходящего солнца на небосводе. Цветаева как бы воспроизводит древние представления о «яйце» как о микрокосме, в котором отразилась вселенная — макрокосм, присваивая статус поэтического макрокосма — Пушкину.
Такое же положение внутри «яйца» и в «Сложа весла» Пастернака, где на небе созвездие Геракла, которое он хочет обнять (Это ведь значит — обнять небосвод, Руки сплести вкруг Геракла громадного…). В результате ретроспективного интертекстуального анализа оказывается, что Пастернак пишет «Сложа весла» (где отчетливы звуковые и комбинаторные смещения весла ↔ слова; сложа весла ↔ сложа руки, а также референциальный перенос сложа весла — «отдавшись стихии»), чтобы обнять «прозрачный, как звук небосвод» («ТВ») высвободившимися руками, т. е. замкнуть круг небо — земля, вода — небо: его локти там, где уключины, сердце колотится в волнах, а сам он блестящая лодка (ср. ранее в «СМЖ»: Вдоль облаков шла лодка <…> Но бросьте лодкою бряцать. В траве терзается образчик). Такой же видит Цветаева и стихию Пушкина, ср. — вижу: мое к морю — было пушкинская грудь, что ехала я в пушкинскую грудь <…> с шумом и плеском, и говором волн его души [Цветаева 1986, 371–372].
В качестве вывода можно сказать, что ситуативно-концептуальный МТР «вложения души» стал исходной «креативной» точкой для многих поэтов, строящих импровизации по метонимическому принципу, при помощи которого из памяти извлекаются референтные, комбинаторные и звуковые смежные явления. Смежные сущности при этом становятся метафорами друг друга, образуя новый круг превращений поэтического языка. Все эти факты свидетельствуют не только о цикличности и обратимости поэтических единиц внутри индивидуального поэтического языка, но и внутри поэтического языка как целостной системы, обладающей поэтической памятью. Это позволяет говорить о «собственно языковом существовании» поэтического языка, направленном на познание «неязыкового образа, соответствующего этому существованию» [Ревзина 1990, 30]. Осмысленность слов в поэтическом языке преломляется в разных изменениях целостности РПС, КПС, ЗПС, РСПС, что, собственно, и создает различные по форме, жанру и композиции произведения.
1.1.7. Композиционные метатропы в функциональном пространстве текста и идиотекста
Таким образом, порождение художественного текста — это одновременно и экстериоризация эпизодической и семантической памяти в вербальную и далее в связный текст, и интериоризация словесной памяти, «приведение» ее к семантической. Реально организуют единый текст как связный композиционные МТР, создавая при этом разные преломления ритма, симметрии/асимметрии, пользуясь РПС, КПС, ЗПС и РСПС как материалом.
Композиционные метатропы — это устойчивые зависимости, перекомбинирующие все типы МТР и устанавливающие новые временные связи между следами всех видов памяти в рамках каждого целого текста. Они образуют так называемый «временной контрапункт» как стихотворных, так и прозаических произведений. Согласно Мандельштаму [2, 218], «композиция складывается не в результате накопления частностей, а вследствие того, что одна за другой деталь <…> уходит в свое функциональное пространство и измерение, но каждый раз в строго узаконенный срок и при условии достаточно зрелой и единственной ситуации».
42
См. [Фатеева 2000, 246–259].