— Ах, как хорошо, что я вас застал, друг мой! А это кто? Ваш приятель Эккерт? Очень приятно. Гвиано… Я слышал, что вы сегодня покидаете нас? Какая жалость!.. Я не имел возможности этот месяц вас видеть. У меня такие неприятности. Исчезли четыре узника. И вы знаете, чья это работа?
Фойа пожал плечами.
— Этого паршивца Бартоломео!
— Да что вы?!
— Это доказано! Он, прохвост, сознался наконец на допросе, что замешан в этом деле… Правда, пока не сказал, куда скрылись беглецы.
— Ну, еще скажет! — уверенно сказал Фома.
— Разумеется! Без сомнения. Скажет! Если, конечно, не сдохнет во время допроса.
— Вот негодяй! — сказал Фома.
— Мерзавец! Из-за него я чуть места не лишился. Бандит!
— Как чувствует себя супруга?
— Ах, благодарю вас! Она так жалела, что не может поехать со мной! Вам сердечный привет. Мы хотим посетить вас в Швейцарии.
— Милости прошу в любое время! Буду счастлив.
— Прощайте, синьор! Всегда буду помнить ваше лечение!
— Хе-хе! Чего уж там! Прощайте!
— Прощайте!
Дверь захлопнулась.
— У Еремы лодка с дыркой! — воскликнул Фома.
— У Фомы челнок без дна! — отозвался Ерема.
Оба радостно захохотали.
Мчался поезд через Италию и Швейцарию.
Потом экспресс пересек Австрию и Германию. Затем— Польшу. И вот уже — милая, прекрасная Родина.
Москва… За нею — Волга… Нижний Новгород. Родной завод…
Бурлакова по дороге в кузнечный цех встретил секретарь цехового комитета МОПРа Зюкин. Он сказал:
— Ты ведь у меня задолжник, Фома Игнатович! Чтоб сегодня же уплатил взносы за два месяца! Понял?
— Виноват! Уплачу!
— Давай, давай!
Затем Фома повстречал секретаря заводской ячейки МОПРа Шарко. Шарко сказал:
— Ты чего это так долго ездил? Мы тут прямо уж не знали, что и подумать!
— Да, пришлось подзадержаться. Не по нашей вине. Там, понимаешь, волокиту развели…
— Я ж и говорю — чего было задерживаться без толку! Наша подшефная четверка-то удрала из тюрьмы! Ты знаешь?
— Да, слышал.
— Так что понапрасну вы с Седых катались?
— Выходит, напрасно.
— Я ж и говорю.
— Ты извини, Степа, я по кузне стосковался! Побегу! Мне еще до смены надо пресс отладить!
И вот Фома Бурлаков вновь у своего пресса.
С каким наслаждением включил он рубильник! С каким удовольствием подставил он под ковку коленчатый вал! Лицо его светилось радостью.
То же выражение беспредельной радости можно было увидеть и на лице Еремы Седых. Он вновь привычно трудился в своем цехе, колдуя над сборкой мотора.
И заводские звуки казались ему чудесной музыкой.
А у кузнечного пресса стоял богатырь Фома Бурлаков и ковал, ковал, ковал горячий металл.
Это и было для него — Счастьем!
НАШ ДРУГ КУЗЯ
Рассказ
Был в моей жизни момент, когда я почти поверил в переселение душ и прочую чертовщину. Случилось это по милости нашего корабельного кота, нахального и мрачного зверюги, долгие годы плававшего на «Аскольде» под именем Кузьмы.
С тех пор прошло уже много-много лет, и я не питаю больше зла к этому лохматому дьяволу. Так что рассказ мой будет вполне объективным. Это, кстати, может подтвердить Гоша Солодухин, который в те давние времена работал на «Аскольде» матросом, а нынче командует траулером в Мурманске.
Команда называла кота, словно монарха, «наш обожаемый Кузя». Кузя пользовался в то время широкой известностью на многих судах и в портах Дальневосточного пароходства. И наш экипаж гордился славой своего любимца.
Я же, до того как определиться на «Аскольд», понятия не имел об этой знаменитости, поскольку попал на флот впервые.
Надо сказать, что я пришел на «Аскольд» начитанным мальчиком с сильно развитым воображением и воспринимал тогда мир так, как мне хотелось его воспринимать. Хотя меня зачислили на «Аскольд» палубным учеником, я упрямо именовал себя юнгой. Это вроде бы то же самое и все-таки не одно и то же. Пусть палубный ученик значится в бухгалтерской ведомости, а для всех я юнга.
Помню, даже выданная боцманом новенькая роба из толстого и твердого брезента вызвала у меня гордые аналогии с одеждой Фаррингтона, матроса первой статьи из рассказа Джека Лондона. Мне с детства запомнился Фаррингтон, стоящий у штурвала накренившегося брига, одетый в зюйдвестку, куртку и высокие сапоги. И хотя штаны не сгибались в коленях и неистово шуршали при ходьбе, хотя сапожищи лукавый боцман всучил мне на четыре размера больше, чем надо, и они волочились по палубе с трамвайным скрежетом, хотя вместо зюйдвестки пришлось натянуть прозаический берет и к штурвалу вставать было нелепо, поскольку «Аскольд» мирно стоял у стенки Владивостокского порта, все же в первый день на судне меня распирало от гордости за мою морскую удаль. И я бросал с борта лихие взгляды на девчат-учетчиц, проходящих по причалу.
Боцман Сурмич, оказавшийся вовсе не здоровенным, хриплоголосым, волосатым детиной, многократно описанным в литературе, а щуплым тихим пареньком, поставил меня на вахту у трапа. В обязанности мои входило не допускать на судно посторонних. Но определить, кто из приходящих на «Аскольд» посторонний, а кто нет, мешало мне чрезмерное воображение. Так я пропустил вяло поднявшегося по трапу небритого верзилу, обладателя сизого носа и светленьких безмятежных глазок. Этот человек, решил я, закоренелый моряк. Он только что из далекого плавания. Много лет океанские ветры обдували нос моряка, пока он стал таким сизым. Из его канадской куртки еще не выветрился острый запах морской соли…
Мне попало от штурмана за сизоносого типа. Он оказался обыкновенным «бичом», который шатался по порту и клянчил у всех на пиво.
Едва человек ступал на трап «Аскольда», как я впивался в него напряженным взглядом, стараясь угадать: свой или чужой. И неотрывно следил, пока он поднимался на палубу. Уже на середине трапа люди начинали беспокойно дергаться, а потом испуганно шарахались от меня.
Видимо, кто-то сообщил о моих опытах дежурному штурману, и он вышел из каюты понаблюдать, как я травмирую членов команды гипнотическими взглядами. Он выручил миловидную женщину, оказавшуюся нашим судовым врачом, что-то такое похмыкал неодобрительно и ушел.
Настроение у меня было все же приподнятое. Я вышагивал вдоль фальшборта и представлял, как уже завтра подо мной будет яростно колыхаться палуба и океанские волны обрушатся на мои плечи…
И вот тут-то мне довелось познакомиться с его благородием Кузей, омрачившим мою первую вахту.
Я увидел, что по парадному трапу «Аскольда», неспешно переставляя лапы, поднимается большущая лохматая кошка. В желтых круглых глазах ее застыло беспредельное равнодушие ко всему окружающему.
— Брысь, проклятая! П-шла! — заорал я.
Кошка невозмутимо продолжала шествовать на судно. Я топал ногами и вопил, а кошка уже ступила на палубу. Она вдруг уставилась на меня круглыми вещими глазами. Осмотрела всего с нескрываемым презрением, оскалила в беззвучном шипе свою пасть и, держа хвост строго горизонтально, направилась на корму.
— Ты чего его гонишь?! — сказал вышедший покурить парень в тельняшке. — Это наш кот Кузя. Неужели не слыхал? Он, дружок, пять лет с нами плавает. Коли он явился на борт, значит, скоро уйдем в море… Так, что ли, Кузя?
Кот, не оборачиваясь, противно мяукнул надтреснутым басом.
Как потом растолковали мне бывалые аскольдовцы, пытаясь не пустить Кузю на борт, я нанес ему тяжкое оскорбление, и он мне этого не простит. Он станет проверять мою работу.
Я легкомысленно посмеялся в ответ. Уж больно это походило на розыграш.
— Учти! — вкрадчиво сказал один из матросов. — Кузя — кот сложный. С психологией.
По рассказам моряков, этот кот жил на «Аскольде» только во время плаваний. Стоило судну пришвартоваться в любом порту, как он сходил на берег и пропадал там до самого отплытия парохода. Перед отходом судна Кузя неизменно являлся на борт. Если судно задерживалось у причала, откладывал свое прибытие и Кузя. Однажды пришлось отчалить раньше, чем намечалось, но Кузя таки пришел и, как всегда, завалился спать на трое суток.