Полюбить «что-то одно»?!
«Меня спасало то, что я никогда не любил что-то одно, а любил слишком многое в жизни, чтобы от нее отказаться потому, что меня обманула лишь одна ее составная…»
Потрясающее признание. Он всю жизнь потому и перебирает «составные», что они «обманны». Даже если их собрать и «срастить», — всё равно они обманны и призрачны, а истинно то, что брезжит за этими составными. Какая-то «форма», которую надо наполнить «содержанием». Какая-то «мечта», которая должна осуществиться. Какое-то «первородное звучание», которое надо вернуть «словам».
Это чувство — с самого начала: сначала дайте что-то выкрикнуть, а что именно выкрикнется, — потом станет ясно.
«Мы с вами отомстим талантливо тем, кто не верит в наш талант».
Его переспрашивали (причем без всякой иронии): ты скажи, ЧТО ты хочешь выразить с помощью таланта. Его обвиняли в легковесности, поверхностности, всеядности. Он соглашался, тут же вводя эти определения в стихи, наполняя их содержанием, неуловимым для определений.
Жизнь подставила ему зеркало в виде пляжных графоманов с итальянского фестиваля поэзии: те тоже не знали, что их томит и мучит, но, расталкивая всех, непременно желали «заявить о себе».
Он не принял иронии судьбы: томившее и мучившее его «что-то» было слишком сильно, чтобы учитывать «составные» чужих амбиций.
Какую бы «составную» собственной жизни он ни брал, она оказывалась «ничем» в свете того, что было «всем». Бешеная энергия, подхваченная им у эпохи, таяла и рассеивалась по мере того, как умирала сама эпоха. Это было его «всё», и оно исчезало как призрак. Он спасал частности, пытаясь остаться «всем». «Всем временам однолеток, земляк всем землянам и даже галактианам», он не мог не понимать, что нельзя «понятым быть здесь и там», что под ногами пустота и что «кто был ничем, не станет всем». А кто был изначально «всем»? Не останется ли он «всем» — чисто символически?
Он отвечает как истинный сын своего времени, как сын своего поколения, поколения последних идеалистов советской эпохи: кто изначально вобрал в себя «всё», тот никогда не будет опустошен. Даже если не найдет этому «всему» подлинного имени.
Перебор имен — это все тот же перебор «составных» жизненного потока: всё пробуется и всё отбрасывается: не то! И в интиме, и на митинге. На грани между «любовной лирикой» и «гражданской» видишь, что никакой «грани» нет.
Прячась за того же Блока, он мог бы назвать это стихотворение: «Фаине» или «Коломбине». Или, не прячась: «Алданочке», «Португалочке», «Калифорниечке»… А мог бы назвать: «Мировой Революции». Или: «Всемирной Истории».
Он назвал это стихотворение: «России».
Еще бы: «История века дописана: мы оказались в постскриптуме».
Мировой истории с нами теперь делать нечего: нас из нее вышибли.
Но «что-то», из чего нас вышибли, саднит и ноет. «Что-то в нас всех сидит глубже, чем Сталин и Ленин. Наша свобода смердит лагерным тленом, растленьем»
Хотели свободы — получили разгул. Хотели стереть все границы — получили уравнение: «Где грань меж Магаданом и Майданеком?»
Искали виноватых? Пожалуйста: «Иван-дурак, Исак-дурак… Народов братство было люто. Шли по велению вождя то русский, то грузин в малюты…»
И все это — под красным флагом.
Лучше бы брал, штурмовал. Страшно терять «всё», когда тебя этим «всем» наделили, а оно оказалось «призрачно». Такое не определить. Только пережить.
Одно определение точно:
«Я был последним советским поэтом».
Не вижу причин сокрушаться по этому поводу. Евтушенко — последний в ряду больших советских поэтов. Ряд достойный. Судьбу не выбирают.
Он был зачат в палатке геологов над Ангарой — там, где впоследствии встала Братская ГЭС, — и появился на свет в Нижнеудинской больнице. Советской власти было тогда неполных пятнадцать. Когда пятнадцать исполнилось ему самому, он бросил школу, поехал в Казахстан, нанялся рабочим в геолого-разведочную экспедицию и долбил ломом породу, пока не скопил денег на пишущую машинку. Еще через пятнадцать лет его стихи знал весь мир, и иностранец, попавший на его «концерт» (между прочим, это был Джон Чивер), не зная, как всё это понять, сказал, что это «явление природы».
Евгений Евтушенко аккумулировал энергию своего времени. Он полюбил эпоху самозабвенно. И она ему ответила взаимностью. Что не помешало ей самозабвенно лупить его. Таков был стиль времени. Он дрался в ответ, спорил, когда его называли любимчиком, сравнивал себя с ломом, крушащим стены, с тараном, проламывающим преграды. Он был «ужасное дитя» матери-эпохи. Таковым, надо думать, он и войдет в ее историю.
Напомню азбучное правило: в стихе решает не то, «про что» говорится, а то, «что» говорится, и говорится не столько словами, сколько разрядами ликующей энергии меж слов:
Слышите, как искрит?
Лев АННИНСКИЙ
«Окно выходит в белые деревья…»
Л. Мартынову