Нужда и горе, разоренные селения, голодные дети и старики, — Мольер все это видел, откликался на это душой. Не раз, наверно, улыбка застывала на его насмешливых губах. Мы знаем, как он всегда был готов к состраданию, с какой щедростью помогал бедным. Эти трагические картины углубили его знание людей. Они подчеркивали контраст между суетной роскошью салонов и нищетой деревень, между безудержным эгоизмом одних и тревогами других, тех, кому иной раз приходилось бороться просто за то, чтобы выжить. Тем острее он почувствует по возвращении в Париж, как смехотворно ничтожны дворянчики, озабоченные единственно длиной своих «канонов» (наколенников, кружевных оборок по краю коротких штанов), числом и цветом своих «галандов» (бантов, отяжелявших костюм и искажавших его линии), или «прециозницы», состязавшиеся в вычурности языка. Если он — комедиограф, чьей профессией было смешить, — и не изображал (по крайней мере прямо) народных страданий, мы все же вправе думать, что именно провинции он обязан своим всегдашним стремлением к правде без прикрас, к верности природе во всей ее наготе, со всей ее суровостью и неприглядностью. В этих странствиях он созрел, возмужал и закалился. Напряженное внимание, с которым он вглядывался в людей, чтобы переплавить потом их черты в неумирающих своих героев, рождено у него сердцем, а не книжной премудростью. Иначе говоря, человек для него важнее литературных экзерсисов; сила мысли важнее способа ее выражения. Великие художники пишут не пыльцой с крыльев бабочек, но собственной кровью, самим своим существом, и именно так они исполняют свое предназначение на этой земле. И хотя жалобы угнетенных как будто и не часто слышатся в мольеровском театре, они время от времени пробиваются внезапно сквозь остроумные реплики и раскаты смеха; и от этого они еще крепче западают в душу. Но даже если б их не было вовсе, сама личность Мольера была бы достаточно весомым свидетельством в его пользу. У Мольера, как у бога Януса, два лика. Даже его лицо (в прямом, не фигуральном смысле этого слова) как бы делится надвое: лоб философа над проницательными, чуть грустными глазами — и подвижный рот, в уголках которого притаилась улыбка, готовая выплеснуться смехом. В минуты отдыха — выражение задумчивое, даже печальное; годы и усталость сделают его еще отчетливее. На сцене — оживленная мимика, неповторимое умение расшевелить самых чопорных зрителей, заставить их аплодировать, игра черт, которой он научился у актеров Итальянской комедии. В качестве директора труппы и ее основного автора — трезвый ум делового человека, уравновешенного, предприимчивого, честолюбивого, умеющего настоять на своем. Он маневрирует, чтобы укрепить свое положение, расширить плацдарм, отступает, чтобы надежнее окопаться, — и неуклонно продвигается вперед. Его стратегические таланты выявляются в годы, предшествующие возвращению и столицу. Но в частной жизни, с друзьями и близкими, это самый верный, самый деликатный, самый любящий, самый чуткий к чужим несчастьям человек. Он словно стремится ценой собственного благополучия окружить себя счастливыми людьми. Счастливыми — благодаря ему.

Почтенные отцы семейства — обычно выходцы из среды состоятельной буржуазии, утверждающие, что добились всего своими руками, — любят повторять, что удача чаще всего приходит к тому, кто в свое время «грыз черствую корку». Сиживал ли Мольер на такой пище? Был ли он из таких бедняг-актеров, что брели по дорогам Франции, сгорбившись, со слипшимися волосами, окаймляющими изможденные лица, в дырявых башмаках, за телегой, кренящейся под тяжестью клади и женской половины труппы с кучей визгливых ребятишек? Был ли он одним из тех, чей портрет набросал язвительный Скаррон[71] в своем «Комическом романе»:

«Было пять или шесть часов, когда у ворот Манского рынка появилась повозка. Повозка была запряжена четырьмя тощими быками, предводительствуемыми недавно ожеребившейся кобылой. Ее отпрыск носился вокруг повозки, как бешеный, — да это и вправду был бесенок. Повозка была нагружена сундуками, корзинами и большими кусками разрисованного холста, громоздившимися пирамидой, наверху которой восседала девица в полугородском, полудеревенском наряде. Рядом с повозкой шагал молодой человек, столь же бедно одетый, сколь горда была его осанка. Один его глаз и часть щеки были залеплены широким пластырем; на плече он нес большое ружье, из которого настрелял несколько сорок, соек и ворон, окружавших его туловище словно перевязью; к ней были подвешены за ноги курица и гусенок, очевидно, трофеи короткого сражения. Вместо шляпы на нем был ночной колпак, обвитый разноцветными подвязками; этот головной убор представлял собой что-то вроде тюрбана, который только начали закручивать, но так и не доделали до конца. Камзол ему заменяла блуза дешевой серой материи, подпоясанная ремнем, служившим также портупеей для шпаги, такой длинной, что пользоваться ею можно было только с помощью сошки[72]. Штаны его были перехвачены внизу завязками, как у актеров, играющих героев древности, а вместо башмаков он носил греческие сандалии, забрызганные грязью по щиколотку. Рядом с ним брел старик, чья одежда, хотя и очень бедная, больше сообразовывалась с обычаем. Он нес за спиной бас-виолу, и, поскольку он немного горбился на ходу, издали его можно было принять за большую черепаху, идущую на задних лапах. Ворчливый критик не одобрит такого сравнения из-за разницы в росте между человеком и черепахой; но я имею в виду больших черепах, тех, что водятся в Индии; а впрочем, я прислушиваюсь только к собственному мнению. Однако вернемся к нашему каравану. Он приблизился к кабачку под вывеской «Козочка», у дверей которого собралась кучка самых богатых горожан. Непривычность такого зрелища и шум, поднятый столпившимися у повозки зеваками, были причиной того, что все эти почтенные отцы города устремили взгляд на наших незнакомцев. Среди прочих помощник прево[73] — он звался Ла Раппиньер — подошел к ним и властным голосом, как подобает судейскому, спросил, что они за люди. Молодой человек, о котором я вам рассказал, взял слово и, не снимая тюрбана, поскольку одной рукой он придерживал ружье, а другой — эфес шпаги, чтобы она не била его по ногам, отвечал, что они по рождению французы, а ремеслом актеры; что его театральное прозвище Дестен; что его престарелого товарища зовут Ла Ранкюн, а девицу, сидевшую на груде пожитков, как курица на насесте, — Ла Кавернь[74]. Это диковинное имя рассмешило кое-кого в толпе; на что юный актер заметил, что разумным людям имя Ла Каверин должно казаться не более странным, чем Ла Монтань, Ла Валле, Ла Роз или Л'Эпин[75]. Беседа была прервана шумом драки и проклятиями, раздавшимися позади повозки. Это слуга из кабачка без липших слов набросился с кулаками на извозчика за то, что его быки и кобыла слишком вольно обращались с охапкой сена, лежавшей у порога. Бойцов разняли, и хозяйка кабачка, которая любила комедию больше, чем молитвы и проповеди, со щедростью, неслыханной для хозяйки кабачка, позволила извозчику накормить своих животных до отвала…»

Был ли Мольер товарищем по несчастью такого Дестена или Капитана Фракасса, увековеченного Теофилем Готье? (Известно, что этот последний, в сущности, просто переписал «Комический роман» Скаррона). Конечно, в начале своей бродячей жизни, пробираясь из Нанта в Ренн, из Фонтене-ле-Конта в Пуатье, Мольер едва ли был важной персоной. Может быть, он и ел не каждый день. Он предстает перед местными властями как жалкий проситель, безвестный посланец безвестной труппы. При его природной гордости ему, наверно, довелось перенести не один булавочный укол. Но даже сами унижения не вовсе бесполезны. Они позволяют будущему моралисту наблюдать, как эти ничтожные самодуры надуваются спесью перед молодым артистом, как снисходительное презрение прячется за показным благодушием, как обыкновенная скупость подыскивает себе благочестивые оправдания. Он учится укрощать собственное самолюбие, упражняется в искусстве игры на чужом тщеславии, в умении с одного взгляда определять главное в человеке. Он смотрит на себя в такой роли со стороны, и это спасает его от унижений. Бывают дни, когда, несмотря на весь его дар убеждения, актерам так и не платят причитающегося, — а жить ведь надо. Бывает, что публика щедра и отзывчива. Бывает, что актерам не достается ничего, кроме свистков, насмешек и тухлых яиц. Бывает и так, что беднякам, поглощенным своими невзгодами, в последнюю минуту оказывается не до комедий. Но постепенно — город за городом, год за годом — слава растет. Труппа сьера Дюфрена появляется уже не как просительница; она теперь желанный, а позднее — и настойчиво зазываемый гость. Ее актеры слывут талантливыми. Говорят, что у них самые прекрасные костюмы, какие только можно вообразить. Время лишений позади. Деньги сыплются в общую кассу. Пробил час надежды. Актеры — вечные бродяги, театральная скотинка — въезжают в какой-нибудь маленький городок. Весть об их прибытии разносится быстро. Жители взбудоражены. Актеров узнают, заговаривают с ними, как со старыми приятелями. Они разгонят скуку однообразной жизни, раздарят драгоценные подарки — мечты, смех. Вокруг них толпится народ. Они такие необычные, немного пугающие, но всегда — притягательные. Их провожают в зал для игры в мяч, где будет дано представление. С живейшим любопытством наблюдают, как они готовятся. Теофиль Готье в своем «Капитане Фракассе» очень точно и остроумно передал эту атмосферу:

вернуться

71

…язвительный Скаррон — Поль Скаррон (1610–1660), автор бурлескных поэм, комедий, стихотворных памфлетов и двухчастного «Комического романа» (1651, 1657). Дом Скаррона, прикованного к постели с 28-летнего возраста, был влиятельным литературным салоном и одним из центров Фронды. В 1652 году Скаррон женился на Франсуазе д'Обинье — будущей госпоже де Ментенон, морганатической супруге Людовика XIV.

вернуться

72

сошка — раздвоенная вилкой подставка для ружья, чтобы можно было стрелять с упора.

вернуться

73

прево — во Франции XV–XVIII веков королевский чиновник, наделенным судебной властью.

вернуться

74

Destin по-французски — «судьба», la rancune — «горечь», la caverne — «пещера».

вернуться

75

La montagne — «гора», la vallée — «долина», la rose — «роза», l’épine — «терновник».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: