— Немцы! — вскочила и растерянно заметалась по комнате. — Пришли…

Таня увидела лежавший на коленях Игната Кузьмича партийный билет, еще испуганней вскрикнула:

— Ой, а это ж вы зачем? — И не успел он опомниться, остановить, удержать ее руку, как она схватила билет и кинула в огонь.

— Да… да ты что, рехнулась? — забывая о том, что его могут услышать там, на крыльце, гневно гаркнул Игнат Кузьмич и сунул руку в раскаленный пламенем зев печки, нащупал, успел вытащить едва не утраченное.

В дверь стучали. Сильней и сильней. Игнат Кузьмич пошел открывать. На крыльце стояли двое. Нерешительно переминались у входа в темный коридор. «Ждут приглашения, что ли? Не похоже на них!» Наконец один, повыше и поплечистей, первым шагнул в комнату. Заслонка печи оставалась распахнутой, по стенам перебегали красноватые отсветы. У вошедших — обтрепанные серо-сизые шинели, такие же серо-сизые пилотки, плотно натянутые на уши, на руках огромные кожаные перчатки с раструбами. «Шоферы», — догадался Игнат Кузьмич, чувствуя, как забрезжило в сердце еще не ясное самому себе облегчение.

Солдаты разочарованными взглядами окинули почти пустое, неустроенное жилье — одинокий табурет, кровать с протертым матрацем, чугунок и остатки еды на подоконнике, заменявшем стол. Лишь увидев оторопело прислонившуюся к стене Таню, чуть приоживились, в черных, как маслины, глазах блеснуло бесцеремонное веселое озорство.

— О, синьорина!..

— Донб-а-асс мадонна! Катюш?

Но, видимо, в этом неудачно выбранном придорожном доме и Таня со своим размалеванным сажей лицом и нарочито неухоженными, растрепанными волосами не заслуживала ничего иного, кроме этих снисходительных восклицаний. Подсели к печке. О чем-то лениво разговаривая, несколько минут грели озябшие за баранкой руки, а затем поднялись и, ни слова не сказав, будто оставляли давно обезлюдевшую комнату, вывалились на улицу.

Таня и Игнат Кузьмич оцепенело молчали, пока за окном не послышался шум моторов. Только тогда нервное напряжение спало.

— Слава богу, что итальянцы, — вздохнула Таня.

— Слава богу? — озлился Игнат Кузьмич. — Ишь что сказала! Обрадовалась!

Он запер дверь и, вернувшись в комнату, вытащил таза отворота рубахи партбилет, встревоженно стал его рассматривать. На обложке осталась подпалина, но все листки целы, цела и фотокарточка.

— Ты мне скажи, дура, — начал отчитывать невестку, — и как это тебе пришло в голову на такое злодейство решиться? Называется распорядилась… Хвать, да и в печку… Быстро у тебя получилось. Да разве ты мне его давала?

— Простите, папа, виновата, — заплакала Таня. — Сама не в себе была…

— Нет тебе моего оправдания. Это ж подумать только!.. Вот Василий и Алексей про это узнали бы, с какой душой воевать бы им? Отец от партии отрекся… Билет сжег на старости лет… Вот это и в самом деле жутко… Хуже и но придумаешь… Свой-то, комсомольский, куда девала?

— Мой еще в Эмильчино остался… Разбомбили… Из дому в одной рубашке выскочила. Все сгорело.

— Ну, это другое дело… А чтоб своею собственной рукой, то лучше и не жить…

Игнат Кузьмич еще долго пробирал невестку самыми гневными словами…

Часа в четыре утра, сам за ночь так и не сомкнув глаз, он разбудил Таню. Оделись, вышли. В небе над восточной окраиной города, а может, еще дальше, над Никитовкой, бело вспыхивали и гасли гигантские римские цифры прожекторных лучей. Врубались в небо, перемещались, и от их сверкания чернота вокруг уплотнилась, упрятала все. Пробирались к переезду задворками. Под ногами то хрустко позванивал схваченный на лужицах первый ледок, то сухо шелестела наметанная холодным ветром листва. Перешли железную дорогу и направились глубже в степь, подальше от шоссе. Путь на Моспино лежал через знакомые балки и буераки, осенняя глушь которых становилась сейчас благодетельной. Игнат Кузьмич неторопливо шагал впереди, нет-нет да и пошевеливал левым плечом, как бы нащупывая знакомую, неизменную и такую нужную сейчас опору.

7

— Мы на вокзалах политсостав для армии не набираем, товарищ… До этого не дошло… Следуйте дальше…

В который уже раз слышит Алексей в военкоматах эти жесткие, не оставляющие никакого просвета в его судьбе слова, и в который раз он опять ни с чем возвращается к эшелону. Новые и новые станции, многочасовые стоянки на отдаленных запасных путях, многочасовое ожидание замешкавшегося паровоза, прохватывающие до костей сквозные ветры тормозных площадок… Но все же они легче и терпимей, чем уныние и удрученность женских вздохов в вагоне, старческий кашель, плач и хныкание лишенной домашнего покоя детворы, и среди всего этого томящая, мучительная тоска от своей бездеятельности… И еще нестерпимей провожать завистливыми глазами ускоренные военные маршруты — красноармейцев, гомонящих в дверях теплушек, зачехленные платформы с молчаливыми часовыми. Каждый из них на месте, у дела в эти суровые дни.

На колесах и ноябрьские праздники. Праздники?.. Какие же праздники? Алексей стоял на перроне перед черневшим в снежной замети репродуктором и слушал повторяемую диктором речь Сталина на Красной площади… Напутствие тем, кто уходил на фронт, в бой, навстречу приближавшемуся к Москве врагу…

Радио уже замолкло, а люди не расходились, не уходил и Алексей, все смотрел на лица собравшихся, пытаясь угадать, кто из них местный.

— Папаша, что это за город? — наконец спросил он у какого-то старичка в потертой форме железнодорожника.

— Ершов… Читай! Неграмотный, что ли? — недружелюбно проворчал старик, кивнув на фасад станции.

— Райцентр?

— Да уж не хутор… — еще недружелюбней отозвался спрошенный.

Ладно, обижаться нечего. Надо туда, в военкомат. Не уйдет, пока не добьется своего.

И снова уже много раз слышанное:

— С поезда? Не на учете? Ничем не могу помочь, товарищ…

Военком, заглянув в эвакуационное удостоверение Осташко и в его военный билет, словно потерял всякий интерес к нему и вернулся к своему прежнему занятию — старательно стал обтирать мягкой замшевой тряпочкой части разобранного револьвера. Револьвер был новенький, покрытый, наверное, еще заводской смазкой, таких Алексею видеть не приходилось.

— Но вы по крайней мере посоветуйте, как же мне быть!

— А что я могу советовать! У меня на плечах район… Тут говорильню разводить не приходится. Не советы раздаю, а приказы, предписания… Сами должны бы понимать…

Но, очевидно, военком все же усовестился, почувствовал, что с сидящим перед ним человеком, которого привели сюда не какие-то легковесные побуждения, можно бы разговаривать и помягче. Он осторожно взял пальцами небольшую круглую детальку из револьвера и поднес ее к лицу Осташко.

— Ну вот скажи, пожалуйста, что это такое, как по-твоему?

Алексей растерянно молчал.

— Сборы проходил?

— Не успел…

— Плохо ваш военком работал… Значит, не знаешь? Что же получается, товарищ политрук? Ты солдат должен учить воевать или им придется тебя? Кем работал?

— Директором Дворца культуры, — почти угнетенно проговорил Осташко.

— Видишь! А стрелять не умеешь! Забыл, в какое время живешь? Учился-то где, образование?

— В Ленинграде… Высшая школа профдвижения…

— Теперь ясно! Лекции, художественная самодеятельность, всякие там капеллы, кружки… В общем, профсоюзы — школа коммунизма…

— Положим, над этим вы не смейтесь, — разозлился Алексей. — Сами знаете, кто это сказал…

— Правильно, Ильич! Так он же и другое говорил: надо уметь защищать Отечество!.. Быть всегда начеку… Так что, товарищ политрук, поезжай дальше… Куда тебя по эвакуации направили?

— В Шураб… Туда эвакуировалась шахта…

— Далековато… Но военкомат и там есть… Подучат…

Однако до Шураба Алексей не доехал. Вскоре после Ершова эшелон остановился в Уральске, и там неожиданно повезло. Военкомом здесь был пожилой казах с темно-желтыми, прищуренными и казавшимися надменными глазами, да и за столом он располагался так сановно и важно, что Алексей, войдя в кабинет, загодя решил, что ничего хорошего ему здесь не услышать. Но именно этот стариковатый, степного загара человек, с рубиново рдевшими шпалами на петлицах и давнего образца орденом боевого Красного Знамени, распорядился его судьбой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: