Но тут-то и определяется их различие, «чистого» бюрократа Панина (или, возвращаясь в лоно художественной литературы, скажем: Князя) и Варравина. Слова последнего также громки и красивы, но о пустоте содержания говорить не приходится.

«Муромский…Стало, по вашему закону, шулеру Расплюеву больше веры, чем мне. Жесток ваш закон, ваше превосходительство.

Варравин (улыбаясь).Извините, для вас не переменим. Впрочем… пора кончить; я затем коснулся этих фактов, чтобы показать вам эту обоюдоострость и качательность вашего дела, по которой оно, если поведете туда, то и все оно пойдет туда… а если поведется сюда, то и все… пойдет сюда…

Муромский (с иронией).Как же это так (качаясь)и туда и сюда?

Варравин. Да! И туда и сюда. Так что закон-то при всей своей карающей власти, как бы подняв кверху меч (поднимает руку и наступает на Муромского; — этот пятится),и по сие еще время спрашивает: куда же мне, говорит, Варравин, ударить?!.

Муромский (с испугом).Боже милостивый!..

Варравин. Вот это самое весами правосудия и зовется. Богиня-то правосудия, Фемида-то, ведь она так и пишется: весы и меч!

Муромский. Гм… Весы и меч… ну мечом-то она, конечно, сечет, а на весах-то?..

Варравин (внушительно).И на весах, варварка, торгует».

После чего пойдет блистательный — но не цитировать же всего, что этого очень достойно, — диалог-торг.

Свершается переход от роли содержательно пустословящего бюрократа (да, да, содержательно, ибо пустословие и составляет содержание бюрократической деятельности) к роли человека вполне и законченно делового. И именно в этом переходе, в самом процессе его, в движении выявляется сущность Варравина. Не просто взяточника с непомерными аппетитами, но, еще и еще скажу, диалектика взятки.

Он, говорил я, производит нечто из ничего. Добавлю: он сам это «нечто», возникающее из ничего.

Бюрократизм — сила непроизводящая, выморочная, вне-и надсословная; в который раз обращусь к словам Герцена:

«…У нас между дворянством и народом развился не один дворовый человек передней, но и дворовый человек государства — подьячий. Бедная амфибия, мещанин без бороды, помещик без крестьян, «благородный» чернорабочий без роду и племени, без опоры, без военной посадки, сведенный вместо оброка на взятки, вместо «исправительной конюшни» на канцелярию и регистратуру, трус, ябедник и несчастный человек… подозреваемый во всем, кроме несчастности…»

Когда этот «подьячий», эта бюрократическая особь поднимается на высоту, где она почти неразличима для прочих, — как В иктор Панин или Князь, — она сохраняет свои родовые черты и даже являет их в наиболее чистом, кристаллизованном виде. Потому что не зависит от бытовой конкретности, от бедности или хотя бы от тарелкинских разорительных соблазнов, от того, что мешает бюрократу быть «чистым» бюрократом, служащим идее бюрократизма, не отвлекающимся для мошенничества и взятки, не нуждающимся в сожалении, пусть столь презрительном, как герценовское.

Судьба и добродетель бюрократа — быть ни тем ни сем; он, писал публицист Николай Александрович Мельгунов, «как бы гражданин иной земли… не он существует для нации, а нация для него». Он межеумочен — прежде всего по своему положению в обществе, а если дорастет до самосознания, то и по самосознанию. Он ценит обезличенность — иногда в себе и всегда в других. Оттого Князь в «Деле», с сознанием собственного достоинства заявляющий Муромскому о невозможности считаться с его «страданием», совершенно логичен, даже безупречен с точки зрения идеи бюрократизма, которую он в данном случае и воплощает. Для Князя не существует лица, не существует человека, что ему самому искренне кажется верхом справедливости и беспристрастия. Но если в исполнителе какого бы то ни было долга выхолощено человеческое, если и в просителе человеческого не видят, если человек — ничто и, стало быть, долга перед ним попросту не существует, — отчего не продолжить логику? Не шагнуть дальше?..

Шагают. И на свет является Варравин.

У Князя, «честного бюрократа», самоценным, самодовлеющим становилось дело,отчужденное от «страдания» просителя. У Варравина взятка, всегда бывшая, по крайней мере, надежным залогом исполнения, так же самодовлеюще отчуждается даже от этого долга.

Только и всего.

Беззаконник Варравин — естественное порождение законника Князя, неизбежное следствие «честного» и «чистого», то есть истинного бюрократизма. И его воровская свобода, раскрепощенность от любых не то что человеческих или государственных, но даже от внутриобщинных, воровских норм и традиций, — продолжение той свободы от участия к «страданию», которую бюрократ почитает своей доблестью.

Десятого сентября 1861 года, того самого, в котором было покончено с писанием «Дела», Сухово-Кобылин занес в дневник:

«Русскому — чиновничество сродственно и свойственно. Даже помещик, поступивший на должность, тотчас линяет в чиновника. Отличительная черта чиновника в том и состоит, чтобы справедливости или лучше — положительного закона — ради попирать личность. От этого это попирание легко и родственно извращается во взятку».

«…Попирание… во взятку».

Для человека, написавшего «Дело», — уженаписавшего, то есть не только в собственной жизни вынесшего ношу Муромского, но пережившего ее как художник, выстрадавшего заново, — эта проницательность более чем естественна, и все же…

При этакой лаконичности — сказано поразительно много!

Да. Даже ради закона, даже ради самой справедливости чиновнику непременно приходится попирать человеческую личность, — сам порядок вещей требует этого от него. Тем паче, что невиданное торжество бюрократии непосредственно порождается печальным состоянием отечественных душ, не приученных историей к самоуважению, и неуклонным падением родного дворянского сословия («даже помещик…»).

Тут и благие первоначальные намерения, буде они существуют, ничего переменить не способны: в мыслях своих начиная со служения добру и правде, чиновник станет-таки взяточником. Нету иного выхода для того, кто и смалу воспитан в неуважении к личности, а чиновничьим своим положением к неуважению просто-напросто принуждается…

Еще одна дневниковая запись (26 мая того же 1861 года):

«В ночь приехал Яшвиль… Разговор о Деле. — Он первый высказал мне следующее петербургское суждение о Деле. Эта вещь останется на века, как документ — акт современного состояния судопроизводства, как Горе от ума, как Митрофанушка, как Ревизор».

Суть не только в особой лестности списка, куда зачислено «Дело», и его, списка, строгой переборчивости — четыре пьесы, и не более того. Не только в пророчестве, уже сбывшемся, о долговечности драмы. Важно и то, почему ей посулили остаться на века.

Потому что — документ.Потому что — правда. Не одна лишь прекрасная правда вымысла, эта счастливая способность всякого истинного художника, но еще и голая, жесткая, некрасивая правда непреображенной, «первой» реальности.

Не просто создание искусства, но и кусок истории. Документальное свидетельство давно минувшей, «отжитой», но, благодаря подобным произведениям, и остающейся действительности. Благодаря «Недорослю», «Горю от ума», «Ревизору».

Хотя автор ведь ничего иного, как документ, нам и не обещал:

«…Пиеса « Дело» не есть… Поделка литературного Ремесла, а есть в полной действительности сущее из самой реальнейшей жизни с кровью вырванное дело».

III. Смерть

Чаадаев действительно прав, говоря об этих господах: «Какие они все шалуны!»

Герцен

Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина  _3.jpg

Кончил «Дело»

«В 12 часов дня я был у Бэра. На столе лежала стопа новеньких 25 экземпляров Дела. Они смотрели как новорожденные и как бы вмиг оживились. Книги эти — собственно Я. Мне было приятно — и сквозь всю грусть, которой особенно полно мое сердце во время странствий и вояжей, проникло чувство удовлетворения, что вообще редко со мною случается».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: