Из этого предупреждения родилась легенда о летаргическом сне, о том, что Гоголь был похоронен заживо.
На ней позже паразитировало немало авторов. Ее истолковывали как факт надругательства режима над Гоголем, факт насилия, факт убийства. В одной статье в пятидесятые годы с серьезным видом было написано, что Гоголя "устранил" сам Николай Первый, который следил за ходом болезни и, получая сведения из Москвы, торопил тех, кто был непосредственно причастен к убийству.
В. Вересаев склонен считать, что в факте сожжения второго тома "Мертвых душ" и ухода Гоголя из жизни повинно и окружение его, в частности отец Матвей Константиновский, которого он называет "фанатик-изувер". Любопытно, что со слов В. Вересаева так же называет отца Матвея и Владимир Набоков в своем эссе "Николай Гоголь".
Но факты книги говорят против этого. Мы узнаем, что отец Матвей был добрый и честный священник, чей дом во Ржеве служил приютом для слабых и бедных. Люди, пишущие об отце Матвее, выделяют в нем светлое начало, и это не должно нас удивлять, потому что человек, избранный Гоголем в свои духовники, не мог быть иным. Надо не доверять нравственной интуиции Гоголя, его знанию людей, чтобы думать, что Гоголь мог так ошибиться в своем выборе, что он мог приблизить к себе человека, далекого от него сердцем.
В. Вересаев приводит слова доктора А. Т. Тарасенкова, лечившего Гоголя в последние дни его жизни. Тарасенков пишет, что никто из окружающих Гоголя людей не мог взять над ним верх. Все просьбы о принятии пищи (а Гоголь отказался есть и пил только воду с вином) не действовали на него, насильное лечение вызывало в нем протест. Гоголь на все это отвечал одно: "Оставьте меня!" Это была его воля, он хотел умереть. "Он смотрел как человек,свидетельствует А. Т. Тарасенков,- для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно".
О том же говорят и другие свидетельства. Это и слова Гоголя, сказанные А. С. Хомякову: "Надобно же умирать, а я уже готов и умру". Это и ответ на уве-{5}щевания графа А. П. Толстого, пытавшегося отвлечь его разговором о постороннем: "Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к этой страшной минуте?" Это и просьба Гоголя, записанная М. П. Погодиным: "Надо меня оставить; я знаю, что должен умереть". И показание С. П. Шевырева: "Одним из последних слов, сказанных им еще в полном сознании, были слова: "Как сладко умирать!"
Вересаев цитирует отрывок из "Четырех писем к разным лицам по поводу "Мертвых душ", относящийся к сожжению глав второго тома поэмы в 1845 году: "...все было сожжено, и притом в ту минуту, когда, видя перед собою смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше напоминающее". Но и тогда рукопись не могла остаться цела, потому что не была способна служить этим лучшим напоминанием. Гоголь не мог оставить после себя что-то неотделанное, неготовое, не отвечающее его представлению о прекрасном.
Подобный порыв - завещать что-то после себя друзьям - был у Гоголя и в 1852 году. Он просил А. П. Толстого передать его бумаги митрополиту Филарету, чтоб тот отобрал годное для печати. Но волею судьбы Гоголю самому было дано определить их участь.
Тут все дело в недовольстве собой и своим созданием, в святом недовольстве максималиста Гоголя, для которого жизнь и смерть сочинения есть жизнь и смерть писателя.
Мы можем удивляться этому максимализму, даже роптать на него, но не в состоянии не признать, что это не "падение" Гоголя - как до сих пор еще пишут о конце его жизни - а подвиг Гоголя.
Книга В. Вересаева, как ни оговаривается при этом ее автор, показывает, что Гоголь сам предопределяет исход своей жизни. Он поступает так согласно своей вере и согласно убеждению, что "слово гнило да не изыдет из уст наших". Это коренное правило своей жизни Гоголь бережет и лелеет. Для Гоголя недописанная книга, непрописанная книга граничит с преступлением, со святотатством художника по отношению к своему призванию и поэтому он сжигает второй том поэмы, будучи не удовлетворен им.
За несколько лет до этой истории он писал А. О. Смирновой: "Я уверен, когда сослужу свою службу и окончу, на что я призван, я умру". Гоголь был призван в мир на творчество. Без писания, без работы для него не было жизни. Когда я пишу, я живу, часто повторял он. И еще он говорил, что не может писать "мимо себя" - то есть не делаясь лучше, не поднимаясь до той высоты, до какой он бы хотел поднять читателя.
Гоголь в "Мертвых душах" хотел не только показать Русь "со всех сторон" (что само по себе было колоссальной задачей), но и "засветить миру", как он выражался.
По-гоголевски, "засветить миру" означает просветлить мир. Он четко различает понятия просвещения и просветления. Для него просвещение образовывает ум народа - обогащает его сведениями, фактами, наукой, но нужна высшая идея, чтоб наука образовала еще и душу. Этой высшей идеей Гоголь считал христианскую идею. Он и на поэзию смотрел, как на "незримую ступень к христианству".
Не поняв этого, мы не поймем максим Гоголя, не поймем ни его жизни, ни окончания этой жизни.
Хроника сообщений о работе над вторым томом "Мертвых душ", вычитываемая из книги "Гоголь в жизни", показывает, что все шло хорошо до того мгновения, когда Гоголь, очевидно просмотрев написанное, понял, что это не то. По возвращении {6} из Одессы весной 1851 года он уже готовится печатать второй том, но осенью его намерение меняется, он колеблется, причем его внутренние колебания связываются, как у него всегда бывало, с колебаниями житейскими. Гоголь вдруг, с полдороги, поворачивает из Оптиной пустыни в Москву, отказавшись от поездки на свадьбу сестры. Он пишет матери о расстройстве своего здоровья и добавляет, что сам стал причиной этого расстройства. "Желая хоть что-нибудь приготовить к печати, я усилил труды, - сообщает он в Васильевку, - и через это не только не ускорил дела, но и отдалил еще года, может быть, на два..."
В книге В. Вересаева видно это томление Гоголя, это переживание Гоголя по поводу того, что работа хоть и сделана, но несовершенна, а читающая Россия уповает на нее. И все же к началу 1852 года он приходит к выводу: "...в нем (во втором томе.- И. 3.) все никуда не годится и... все надо переделать". Эти слова Гоголя в передаче С. Т. Аксакова цитирует В. Вересаев.
Но "все переделать" уже не было сил, на то, чтобы "все переделать", уже не хватало жизни. В феврале 1852 года Гоголь решил, что "сослужил свою службу и окончил" и что ему остается только одно - умереть.
Чичиков вступает в сделку со смертью, как бы отторговывая у нее "мертвые души", чтоб, воскресив их, и самому воскреснуть, - Гоголь старается заклясть смерть творчеством, смехом, красотой, верой в бессмертие, которая выражается в высоких созданиях искусства. Гаснет красота, гаснет смех - гаснет и жизнь - вот путь Гоголя.
В таланте и жизни Гоголя заложены крайность, преувеличение. "Или вы обо мне ничего не услышите, или услышите нечто весьма хорошее". Или - или; Гоголь не признает середины.
Еще в школе он кидает в печь свои исторические повести, не одобренные однокашниками, затем сжигает драму из украинской истории, потом - и не один раз - предает огню второй том "Мертвых душ". Сейчас исследователи спорят о том, сколько таких сожжений состоялось. Но дело не в их числе, дело в факте уничтожения. Причем уничтожения полного, бесповоротного, не оставляющего автору надежды что-то доделать, что-то подправить. Гоголь сжигает все, чтоб все начать сначала.
Так он оставляет Петербург в 1829 году и бежит в Любек, будучи расстроенным неудачей с "Ганцем Кюхельгартеном" (красноречивое письмо матери по поводу этого поступка есть в книге В. Вересаева). Он внезапно срывается и бежит за границу после успеха "Ревизора", который кажется ему провалом. И точно так же в феврале 1852 года он в течение двух недель из здорового человека превращается в обреченного, которому не могут помочь никакие врачи. По той же причине, чтоб узнать, верует ли он истинно в Христа, он отправляется не на исповедь к священнику в одну из ближайших церквей, а едет в Иерусалим, пускается в опасное путешествие по морю и пустыне, дабы не где-нибудь, а у Гроба Господня попытать свою душу.