С этим «Костькой Булгаковым» (как его называли товарищи) Лермонтов «хороводился» особенно охотно, когда у него являлась фантазия учинить шалость, выпить или покутить на славу. Двоюродный брат и товарищ Лермонтова, Николай Дмитриевич Юрьев (лейб-драгун), рассказывал, как однажды, когда Лермонтов дольше обычного зажился в Царском, соскучившаяся по нем бабушка послала за ним в Царское Юрьева, с тем чтобы он непременно притащил внука в Петербург. Лихая тройка стояла у крыльца, и Юрьев собирался спуститься к ней из квартиры, когда со смехом и звоном оружия ввалились предводительствуемые Булгаковым лейб-егерь Павел Александрович Гвоздев и лейб-улан Меринский. Бабушка угостила новоприбывших завтраком, и развеселившаяся молодежь порешила всем вместе ехать за «Мишелем» в Царское. Явилась еще наемная тройка с пошевнями (дело было на масленой), и молодежь понеслась к заставе, где дежурным на гауптвахте стоял знакомый преображенский офицер Н. Недавний. Однокашник пропустил товарищей, потребовав при этом, чтобы на возвратном пути Костька Булгаков был в настоящем своем виде, то есть сильно хмельной, что называлось «быть на шестом взводе». Друзья обещали, что с прибавкою двух-трех гусар прибудут в самом настоящем масленичном состоянии духа. В Царском, на квартире Лермонтова, застали они пир горой и, разумеется, пирующей компанией были приняты с распростертыми объятиями. Пирушка кончилась непременною жженкою, причем обнаженные гусарские сабли своими невинными клинками служили подставками для сахарных голов, облитых ромом и пылавших синим великолепным огнем, поэтически освещавшим столовую, из которой эффекта ради были вынесены все свечи. Булгаков сыпал французскими стихами собственной фабрикации, в которой воспевались красные гусары, голубые уланы, белые кавалергарды, гренадеры и егеря со всяким невообразимым вздором в связи с Марсом, Аполлоном, Парисом, Людовиком XV, божественною Наталией, сладостною Лизой, Георгеттой и т. п. Лермонтов изводил карандаши, которые Юрьев едва успевал чинить ему, и сооружал застольные песни самого нескромного содержания. Песни пелись при громчайшем хохоте и звоне стаканов. Гусарщина шла в полном разгаре. Шум встревожил даже коменданта города.

Помня приказ бабушки, пришлось, однако, ехать в Петербург. Собрались гурьбой, захватив с собою на дорогу корзину с половиной окорока, четвертью телятины, десятком жареных рябчиков, дюжиной шампанского и запасом различных ликеров и напитков. Лермонтову пришло на ум дать на заставе записку, в которой каждый должен был расписаться под вымышленной фамилией иностранного характера. Булгаков подхватил эту мысль и назвал себя французом маркизом де Глупиньон; вслед за ним подписались испанец Дон Скотилло, румынский боярин Болванешти, грек Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвейн, итальянец сеньор Глупини, пан Глупчинский, малоросс Дураленко и, наконец, российский дворянин Скот-Чурбанов (имя, которым назвал себя Лермонтов).

П. А. Висковатов. С. 184—186

На самой середине дороги вдруг наша бешеная скачка была остановлена тем, что упал коренник одной из четырех троек, говорю четырех, потому что к нашим двум в Царском присоединились еще две тройки гусар. Кучер объявил, что надо сердечного распречь и освежить снегом, так как у него «родимчик». Не бросать же было коня на дороге, и мы порешили остановиться и воспользоваться каким-то торчавшим на дороге балаганом, местом, служившим для торговли, а зимою пустым и остающимся без всякого употребления. При содействии свободных ямщиков и кучеров мы занялись устройством балагана, то есть разместили в нем разные доски, какие нашли, поленья и снарядили что-то вроде стола и табуретов. Затем зажгли те фонари, какие были с нами, и приступили к нашей корзине, занявшись содержанием ее прилежно, впрочем, при помощи наших возниц, кушавших и пивших с увлечением. Тут было решено в память нашего пребывания в этом балагане написать на стене его, хорошо выбеленной, углем все наши псевдонимы, но в стихах, с тем чтобы каждый написал один стих. Нас было десять человек, и написано было десять нелепейших стихов, из которых я помню только шесть; остальные четыре выпарились из моей памяти, к горю потомства, потому что, когда я летом того же года хотел убедиться, существуют ли на стене балагана наши стихи, имел горе на деле осознать тщету славы: их уничтожила новая штукатурка в то время, когда балаган, пустой зимою, сделался временною лавочкою летом.

Гостьми был полон балаган,

Болванешти, молдаван,

Стоял с осанкою воинской

Болванопуло было Грек,

Чурбанов, русский человек,

Да был еще поляк Глупчинский...

«Таким образом, — продолжал Юрьев, — ни испанец, ни француз, ни хохол, ни англичанин, ни итальянец в память мою не попали и исчезли для истории. Когда мы на гауптвахте, в два почти часа ночи, предъявили караульному унтер-офицеру нашу шуточную записку, он имел вид почтительного недоумения, глядя на красные гусарские офицерские фуражки: но кто-то из нас, менее других служивший Вакху (как говорили наши отцы), указал служивому оборотную сторону листа, где все наши фамилии и ранги, правда, не выше корнетского, были ясно прописаны».

«Но все-таки, — кричал Булгаков, — непременно покажи записку караульному офицеру и скажи ему, что французский маркиз был на шестом взводе». «Слушаю, ваше сиятельство, — отвечал преображенец и крикнул караульному у шлагбаума: «Бомвысь!» И мы влетели в город, где вся честная компания разъехалась по квартирам, а Булгаков ночевал у нас. Утром он пресерьезно и пренастоятельно уверял бабушку, добрейшую старушку, не умеющую сердиться на наши проказы, что он весьма действительно маркиз Глупиньон… Много было хохота по случаю этой, по выражению Лермонтова, «всенародной энциклопедии фамилий».

В. П. Бурнашев. Стб. 1779

Лермонтов принадлежал к тому кругу петербургского общества, который составляет какой-то промежуточный слой между кругом высшим и кругом средним, и потому не имеет прочных корней в обоих. По роду службы и родству он имел доступ всюду, но ни состояние, ни привычки детских лет не позволили ему вполне стать человеком большого света. В тридцатых годах, когда разделение петербургских кругов было несравненно резче, чем теперь, или когда, по крайней мере, нетерпимость между ними проявлялась сильнее, такое положение имело свои большие невыгоды. Но в смягчение им оно давало поэту, по крайней мере, досуг, мешало ему слишком часто вращаться в толпе и тем поперечить своим врожденным наклонностям. Сверх того, служба часто требовала присутствия Лермонтова в окрестностях Петербурга, где поневоле все располагало его к трудам, чтению, пересмотру его заброшенных было тетрадок.

А. В. Дружинин. С. 633

Первое появление Лермонтова в свете произошло под покровительством женщины — одной очень оригинальной особы. Это была отставная красавица лет за пятьдесят, тем не менее сохранившая следы былой красоты, сверкающие глаза, плечи и грудь, которые она охотно показывала и выставляла на любование. У нее была уже взрослая дочь, любимая фрейлина императрицы, никогда с ней не расстававшейся, которая, однако, успела произвести на свет сына, сохраняя свое звание девицы: ребенок воспитывался у ее матери, но до сей поры не установлено, кто был его отец; было трое лиц, считавших себя виновниками ее рождения и проявивших некоторую заботу о нем. Мать, которая ввиду своих прежних любовных связей в весьма высоких сферах, сохранила большое влияние при дворе, была постоянным предметом ухаживаний со стороны честолюбивых молодых людей, желавших сделать при ее посредстве карьеру: одному из них удалось даже получить таким образом адъютантский аксельбант. Таким образом, «молодая», но несколько подержанная особа имела свой двор поклонников, которых она по очереди принимала по утрам, лежа в кровати... Вот такой женщине Лермонтов доверил заботу о своих первых шагах в свете, правда, отнюдь не из тщеславного желания сделать карьеру, а лишь для того, чтобы проникнуть в тот круг, где ни его принадлежность к старинному дворянскому роду, ни его талант, который открыл бы для него любые иные двери, не давали ему прав гражданства для того, чтобы проникнуть в ханжеское общество людей, мнивших себя русской аристократией.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: