Еще Белинский отметил, что сатирическое направление, никогда не прекращавшееся в русской литературе, «переродилось в юмористическое, как более глубокое в технологическом отношении и более родственное художественному характеру новейшей русской поэзии»[50].
За столетие несколько изменилась терминология. Слово «юмористический» Белинский употребил не в том смысле, в каком употребляем его мы, подразумевая ясный комический эффект. Он не намеревался подчеркнуть ни остроумия Гоголя, ни даже того, что считал его сатиру смешной и веселой по сравнению с сатирой XVIII в. Более того, за глубину мысли и мироощущения он называл ее серьезной, даже утверждал (в статье «Похождения Чичикова, или Мертвые души»), что не видит в ней ничего шуточного и смешного.
Под «юмористическим направлением» Белинский понимал широту и глубину охвата жизни, появившиеся в сатире вместе с Гоголем, пафос повседневности, который он выше всего ценил в произведениях Гоголя, окрашенные истинным, не придуманным, а из жизни почерпнутым юмором и мудрой, спокойной, так далекой от острословия усмешкой.
Иными словами, существенным в «художественном характере новейшей сатиры», сатиры гоголевского типа, Белинский считал то же, что является существом «художественного характера» сатиры Ильфа и Петрова: стремление развернуть широкие и верные картины жизни общества, с богатейшим разнообразием ее примет, внешних и внутренних, глубинных и поверхностных, временных, местных, исторических, бытовых, социальных. Сатира гоголевского типа не перестала обличать, но она стала живописать, запечатлевать в полнокровных образах, и поэтому обличение ее сделалось глубже и убедительней, а характер ее — более художественным.
С другой стороны, сатира Гоголя носит юмористический характер и без поправки на историческое значение слова, в непосредственном, прямом его значении.
Далеко не вся художественная сатира является юмористической в таком смысле. Достаточно вспомнить сатиру Лермонтова (например, «Думу»), многие сатирические образы Щедрина (Иудушку Головлева) или Горького (образ Желтого Дьявола), чтобы убедиться в этом. Конечно, они построены на комическом: без комического сатиры нет. Но, воспроизводя глубинный комизм образов и явлений, эта сатира равнодушна к проявлениям комизма внешнего. Ее образы не смешны. Они скорее трагичны, грозны, мрачны.
У сатиры же Гоголя другой художественный колорит. Его Манилов или Ноздрев, его Коробочка или губернские дамы — образы огромного внутреннего комизма, комизма сатирического, говорящего о бессмысленности существования такого рода людей. Но сколько и внешнего, юмористического комизма в их поведении, в их разговорах, в их отношениях с Чичиковым, в умильных беседах Манилова с супругой или в покупках Ноздрева на рынке. Недаром Белинский писал, что «Мертвые души» «не раскрываются вполне с первого чтения даже для людей мыслящих: читая их во второй раз, точно читаешь новое, никогда не виданное произведение». Действительно: знакомясь с «Мертвыми душами», воспринимаешь главным образом внешнюю, юмористическую сторону; когда же книга прочитана, юмористическое отодвигается и на передний план выходит глубокое подспудное содержание, говорящее о трагическом комизме жизни крепостнической России, о неприемлемости бессмысленного помещичьего господства, о засилье невежества, лицемерия и стяжательства. Юмористическое оказывается вспомогательным, во всей его силе раскрывается горечь сатирического, и книга оставляет страшное, а не смешное впечатление. В этом секрет и своеобразие впечатляющей силы «Мертвых душ».
Юмор Ильфа и Петрова наделен иными красками, и сатирическая глубина их произведений лишена горечи, но в самом стремлении раскрыть сатирическое через внешний комизм юмористических деталей, т. е. и в другой характерной особенности их творческого лица, Ильф и Петров идут за Гоголем как писатели близкой ему художественной манеры.
Можно найти в произведениях Ильфа и Петрова и отдельные приемы гоголевской сатиры. Традиционный сюжет, так сближающий композицию «Двенадцати стульев» с композицией «Мертвых душ». Развернутые сравнения, возникающие как бы вскользь и разрастающиеся в целый вставной рассказ с новыми образами и едва ли не новой темой. Лирические отступления, гневный, восторженный или торжественный пафос которых вторгается в сатирический текст. В этом пафосе Белинский видел благородную гоголевскую субъективность, его «душу живу». Этот пафос освещал романы Ильфа и Петрова и придавал им столько необычности. Мы найдем у них гоголевские образы и гоголевские реплики, спародированные или заново осмысленные.
Но не нужно искать у Ильфа и Петрова полного восстановления приемов гоголевской сатиры. Едва ли не прежде, чем сходство, бросается в глаза резкое различие в стиле: вместо спокойного, медлительного повествования, позволяющего то и дело останавливаться в раздумье или в созерцании окружающих мелочей, — экономия средств, афористичность и напряженность почти каждой фразы. Гоголь мог дать развернутое сравнение по поводу малой детали и описывать «докучные эскадроны мух», кружащиеся над рафинадом, едва заметив в них сходство с черными фраками на балу у губернатора. Ильф и Петров при бегали к таким широким сравнениям только в самых острых сюжетных ситуациях (сравнение с карточным игроком Остапа в момент, когда он распутывает наконец дело Ко-рейко и тут же терпит неудачу в шантаже) или при решении основной идеи романа (сравнение Остапа с неудачливым конферансье).
Гоголь давал пространные описания — трактира и помещичьего дома, русской деревеньки или городского пейзажа, любовно подбирая все новые и новые подробности: «Город никак не уступал другим губернским городам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных. Домы были в один, два и полтора этажа, с вечным мезонином, очень красивым, по мнению губернских архитекторов. Местами эти дома казались затерянными среди широкой, как поле, улицы и нескончаемых деревянных заборов; местами сбивались в кучу, и здесь было заметно более движения народа и живости…» И т. д. и т. д.
У Ильфа и Петрова описания скупы, в две-три строки, и в тех редких случаях, когда они разворачиваются до абзаца, их отличают насыщенность, динамичность и необычность средств выражения, как в этом часто цитируемом пейзаже из «Золотого теленка»:
«Горящий обломок луны низко висел над остывающим берегом. На скалах сидели черные базальтовые, навек обнявшиеся парочки. Море шушукалось о любви до гроба, о счастье без возврата, о муках сердца и тому подобных неактуальных мелочах. Звезда говорила со звездой по азбуке Морзе, зажигаясь и потухая. Световой туннель прожектора соединял берега залива. Когда он исчез, на его месте долго еще держался черный столб».
Но разве это удивительно? Разве не удивительней было бы, если бы Ильф и Петров стали восстанавливать во всех ее интонациях лукавую и размеренную гоголевскую речь спустя почти сто лет после того, как она отзвучала, после того, как в литературу вошел Чехов с его экономной, афористичной прозой, с его верными, но никогда до него не испробованными скупыми сравнениями и метафорами? После того, как юный Маяковский, глубоко чувствуя новые требования к языку, которые ставило время, писал еще в 1914 г., несколько гиперболизируя в тогдашнем своем увлечении: «…Вместо периодов в десятки предложений — фразы в несколько слов. Рядом с щелчками чеховских фраз витиеватая речь стариков, например Гоголя, уже кажется неповоротливым бурсацким косноязычием. Язык Чехова определенен, как „здравствуйте“, прост, как „дайте стакан чаю“. В способе же выражения мысли сжатого, маленького рассказа уже пробивается спешащий крик грядущего: „Экономия!“»[51].
Ильф и Петров сознательно добивались обновления сатирического стиля. Их черновики нередко написаны более «по-гоголевски», чем окончательные, законченные тексты. В одном из ранних вариантов «Золотого теленка» было, например, такое описание:
«Поля продолжали медленно вращаться по обе стороны машины. То выскакивала ветряная мельница, беспокойно махавшая решетчатыми руками, то бежали с поля наперерез машине босоногие мальчики, то брыкалась вдали потревоженная автомобильным шумом пятнистая корова». Этот перечень подробностей писатели заменили одной, но зато неожиданной и вобравшей в себя все запустение дороги, по которой катила «Антилопа»: «Большая рыжая сова сидела у самой дороги, склонив голову набок и глупо вытаращив желтые незрячие глаза. Встревоженная скрипом „Антилопы“, птица выпустила крылья, вспарила над машиной и вскоре улетела по своим скучным совиным делам. Больше ничего заслуживающего внимания на дороге не произошло».