Митю неотвязно преследует видение: молодая турчанка с ребенком на руках ринулась в огонь, когда к ней приблизился солдат.
— Сады и сакли — в пепел! — доносится голос генерала. — Наказать… Гром русского оружия и его всепожирающий блеск… Преданность царю и отечеству…
«Зачем же той молодухе с дитем надо было погибать?»— неотступно подкатывала мысль, и Митя не мог от нее избавиться.
— А теперь, — голос Паскевича стал металлическим, — открыт путь в недра стран Азии, где две тысячи лет живет слава побед великого Рима!
Головченко, подтолкнув Митю локтем, сказал шепотом:
— Нужна мне та Рима! До своей бы Марфы добраться…
Паскевич собирался уже отъехать, когда взгляд его задержался на Мите. Он узнал посыльного Бородина. Но почему тот в казачьей форме, а стоит среди ширванцев?
— Из какой части? — спросил генерал.
— Донской полк, ваше высокопревосходительство! — вытянулся Каймаков. — Приписан в охрану его превосходительства русского полномочного министра в Персии Грибоедова.
— Вот те на! — неожиданно развеселился генерал. — Где Персия, а где ты?
Коренастый майор, оставшийся за Бородина, объяснил командующему, что произошло с этим казаком.
— Осмелюсь доложить — неплохо воевал.
Паскевич довольно кивнул головой и снова обратился к Каймакову:
— Так тебе, братец, надобно в Тифлис поспешать, а то и персы без тебя никак не обойдутся.
— Слушаюсь поспешать!
— Полковник Поляков, — обратился Паскевич к дородному офицеру из свиты. — Приготовьте отправку трофеев в Тифлис. Отрядите полусотню в охрану, несколько грузин — доблестных сотрудников российского войска — и этого казака. Выдайте ему коня…
— Слушаюсь!
В Тифлисе Грибоедова положили в доме Ахвердовой. Все дни и ночи, что пробыл он в бреду, Нина не отходила от постели, с любовью и отчаянием глядела на землистое, исхудавшее лицо. Обросшее щетиной, с глубокой царапиной на ввалившейся щеке, оно было сейчас особенно дорого ей. Нина то и дело клала на жаркий лоб куски холста, смоченные раствором красной глины, прислушивалась к дыханию.
Только однажды Александр Сергеевич узнал Нину и, благодарно прошептав «ты?», снова стал бредить.
Ему казалось, что он все время куда-то проваливается на гигантской волне. Быстрой, неразборчивой скороговоркой доказывал он кому-то, что воевал не против мирных людей, а против мерзких насильников, и такая война человеколюбива, а те враждебники, что вносят разбой в русские пределы, уготавливают себе участь Наполеона.
Наконец на четвертый день он пришел в себя, опираясь на плечо слуги, сделал первые шаги по комнате, с наслаждением омыл лицо тифлисской водой, знакомо попахивающей серой, брился до тех пор, пока щеки не стали сизыми.
Еще кружилась слегка голова, но это уже было не страшно.
Деликатно постучал слуга, передал письмо от Нининого отца, посланное в Гумры и настигшее его здесь.
Грибоедов нетерпеливо распечатал конверт. Пробежав глазами строки письма, закричал с молодой силой:
— Нина! Ниночка! Благословил!
Александр Гарсеванович сожалел, что не сможет присутствовать на свадьбе. Он действительно не мог: кроме того, что в Армянской области свирепствовала чума, генерал Чавчавадзе готовил с горсткой храбрецов рейд по вражеской земле[16].
В книге Сионского кафедрального собора появилась новая запись: «22 августа 1828.
Полномочный министр в Персии, Его императорского величества статский советник и кавалер Александр Сергеевич Грибоедов вступил в законный брак с девицей Ниною, дочерью генерал-майора князя Александра Чавчавадзева, оба первым браком.
При чем были свидетелями коллежский советник Завелейский, титулярный советник Мальцев.
Иерей Иоанн Беляев руку приложил».
День свадьбы начался нехорошо. К Александру подступила новая волна лихорадки. Правда, к вечеру стало трясти меньше, может быть, потому, что наглотался хинина. И все же, когда одевался к венцу, валило с ног. Он даже уронил обручальное кольцо. Слуга Александра, молчаливый, исполнительный, ползая по вощеном, у полу, суеверно думал: «Худая примета!»
…Болезнь словно устала, подчинилась воле Грибоедова, и он, бодрясь, переступил с Ниной порог величественного кафедрального собора.
Облицованный тесаными желтоватыми плитами дикого камня, он, казалось, за тринадцать столетий врос в землю, встретил надписью в притворе: «Когда я войду в дом твой, то преклоню колени перед тобой…» Встретил высокими колоннами, древними образами, крестом святой Нины, сплетенным из виноградных лоз.
Торжественно и радостно звонили колокола.
И как тогда ночью, после объяснения, Нина сказала себе: «Я жена Поэта. Он никогда не пожалеет о своем выборе».
Грибоедов искоса поглядел на Нину: тени под бровями вразлет придавали глазам какую-то особенную, восточную выразительность и очарование. Он подумал: «Ты — мой и Каре и Ахалцых».
В соборе было человек пятьдесят — люди самые близкие Грибоедову и Чавчавадзе. Но разве скроешь от Тифлиса такую свадьбу! Грузины любят повеселиться, и — вдвойне, если к тому есть повод.
Поэтому еще в начале свадьбы ко двору Ахвердовых прискакал в темно-малиновом бешмете махарабели — «вестник радости», человек с «легкой ногой». Выстрелив вверх, он крикнул:
— Жених едет! — Выпил чашку вина, преподнесенную ему, бросил ее наземь. — Да уничтожатся враги молодых, как выпито это вино до дна!
Держа в руках хеладу, стал угощать вином всех желающих.
По местному обычаю, Александр Сергеевич послал Соломэ лаваш и бурдюк вина, в знак желания жить с родителями Нины в согласии.
…Когда Грибоедовы под руку выходили из собора на Сионскую улицу, собралась толпа. На всем пути следования кареты молодых их сопровождала стрельба из ружей, пистолетов. Перед ними расстилали бурки, им бросали цветы, раздавались радостные возгласы. У двери квартиры Грибоедова возник коридор из скрещенных клинков, обнаженных сабель, и молодожены прошли под этой сверкающей аркой. На пороге дома Нина пригоршнями рассыпала кукурузные зерна, отпив из бокала сладкую воду, передала ее, жениху, чтобы сладкой была у них и жизнь.
И на самой свадьбе, хотя старались, чтобы она была малолюдной, не обошлось без изрядного шума, так что больному Грибоедову временами казалось: он не выдержит, голова расколется.
Мелькали фраки, парадные бархатные куладжи, обшитые золотыми галунами тишлаи[17]. Плавный ход грузинского танца с прихлопыванием ладонями — «Та́ши! Та́ши!» — сменялся задумчивым менуэтом, менгрельской огневой перхули — экосез-кадрилью и входившей здесь в моду мазуркой с прищелкиванием серебряными шпорами, припаданием кавалера на колено, когда он бережно обводил вокруг себя даму. Полькёры и вальсёры не знали устали.
Присяжным тамадой-толумбашем был избран Гулбат Чавчавадзе — двоюродный брат Александра Гарсевановича.
О Гулбате в Тифлисе говорили, что он — дардиманд — кутило, сын мораней, рыцарь веселого образа — карачохели. Весь облик Гулбата — не по летам молодые глаза жизнелюба и острослова, яркие губы, пышные седеющие усы — как нельзя более подходил к ответственной должности толумбаша. Да и поесть он был горазд. Это ему приписывали слова, что курица — глупая птица: на двоих мало, а одному стыдно.
В белой, со сборчатой короткой талией чохе поверх белого же архалука, с серебряными под чернь газырями, в сапогах с загнутыми носками и на высоких каблуках, величественный и изящный, Гулбат сейчас священнодействовал.
Ходил по кругу старинный рог князей Чавчавадзе с их гербом — воином, скачущим мимо виноградника. Полнились хрустальные бокалы, чаша-азарпеша, сделанная из кокосового ореха. Кахетинское соперничало с гурийским чхавери и крахунским из Имеретии.
— Э-э-э… Дорогие гости, — огорченно говорил Гулбат, смиренно прикрывая морщинистыми веками зеленоватые глаза. — Вы избрали меня толумбашем, а пьете, как младенцы. Что мне, лить вам вино на спину?