Ему удалось, воспользовавшись заминкой конвоира, похитить запечатанный в холст пакет с самыми уличающими его письмами и передать их на волю другу Жандру. С врагом надо хитрить.

Он писал на каторгу Александру Одоевскому: «Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах и заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг…»

Да, подвиг! Их не сломят каторгой… Они выйдут оттуда, может быть, менее пылкими, но запасшимися твердостью…

Херсонесцы две тысячи лет назад клялись Зевсу, Земле и Солнцу, что не дадут в обиду свободу. Они верили: клятвопреступнику не принесут плода ни земля, ни море, ни женщина…

«Я тоже клянусь вот сейчас быть верным во всем: в принципах, в человеколюбстве, в своих чувствах к этой женщине…»

Он посмотрел на Нину как-то странно, пронзительно.

— Прошу тебя, не оставляй костей моих в Персии. Если умру, похорони на Мтацминда, у монастыря святого Давида, — вдруг попросил он.

— Ну что за мысли, Александр! — испуганно вздрогнула Нина, — Ты помнишь:

За злато продал брата брат.
Рекли безумцы: нет Свободы.
И им поверили народы.
Добро и зло — все стало тенью…

Он не то задумался, не то запамятовал.

Нина закончила:

Все было предано презренью,
Как ветру предан дольный прах…

— Дольный прах… — задумчиво повторил Александр Сергеевич. — Так ты обещаешь мне?

Глава шестая

Обет

И сердце бьется в упоенье,

И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь.

А. Пушкин
Нина Грибоедова i_007.png

При въезде Грибоедова в Эчмиадзин все обитатели монастыря святой Гаяне вышли его встречать.

Сойдя с коня, Грибоедов приложился к кресту, протянутому патриархом.

Звонили колокола, покачивались хоругви и кадильницы, торжественно пели иноки священный гимн «Боже чудославный и присно пекущийся». В чистом воздухе синели струйки ладана, фиолетовыми пятнами выделялись ризы. Патриарх Ефрем — щупленький, с широкой седой бородой — взывал:

— Не ожесточайте сердец ваших! Да исполнится воля всевышнего!

Казалось, вдали внимал ему величественный Арарат.

Монастырская высокая стена, своими круглыми башнями схожая с крепостной, многоугольные купола мрачноватой церкви, молчаливые монахи в черных рясах и островерхих клобуках — все уводило куда-то в далекое средневековье, а может быть, и за пределы его.

Грибоедов приказал казачьему отряду разбить палатки за монастырской стеной, отогнать коней на попас. Сам же со свитой, слугами и родственниками устроился в приготовленном на этот случай заботами Александра Гарсевановича большом сложенном из темного камня доме возле площади.

Толстые стены этого дома предназначены были для отпора всех стихий и бед.

Грибоедов и Нина поместились в угловой комнате, обогреваемой грубо сложенным камином. Слуги принесли походный столец, раздвинули его, положили возле тахты леопардову шкуру, и в похожей на келью комнате сразу стало уютно.

После ночевок под холодными шатрами на высоких горах, когда Нине приходилось натягивать чулки, связанные Талалой, здесь, конечно, была благодать.

К вечеру пошел сильный дождь.

— Знать бы имена сорока лысых! — серьезно сказал Александр Сергеевич, и Нина рассмеялась.

Это Маквала уверяла, что стоит записать на бумаге имена такого количества лысых, повесить тот лист на дерево, как дождь немедленно пройдет.

— Ты не думай, что Маквала глупышка, — заступилась за подругу Нина.

— Ну что ты! У Ежевички острый ум…

Александр Сергеевич усадил Нину в кресло напротив камина, сам сел на низкую скамейку у ее ног.

За окном дребезжали потоки в лопнувшей водосточной трубе. Свет оплывшей свечи в шандале едва освещал комнату. Потрескивали дрова в камине, отблески огня причудливо расцвечивали Нинино лицо, синий халат Грибоедова, перепоясанный толстым шнуром с золотистыми желудями на концах.

Нина протянула руку, взяла кинжал, лежавший на столе.

— Откуда он у тебя? — спросила она мужа.

Лицо Грибоедова стало таким, каким было возле одинокого камня на холме — замкнутым, строгим.

— Я вывез с поля боя умиравшего горца… Он подарил… как побратиму…

Нина осторожно извлекла из ножен голубоватый клинок дамасской стали. Клинок сверкнул холодно и предостерегающе. Надпись на нем требовала: «Будь тверд душой».

Да, это очень важно и для жены Поэта — быть твердой душой. Она вдвинула клинок в ножны.

— Если кинжал переживет меня, отдай его достойному, — словно завещая, так же неожиданно, как у могилы Монтрезора, сказал Грибоедов.

— Ну что за мрачные мысли! — запротестовала Нина. Молодо, ослепительно сверкнули ее зубы. — Будем век жить, не умрем никогда!

Милая девочка. Ну будем, так будем.

— Ты знаешь, Нинуша, я, пожалуй, напишу письмо, — произнес он, вставая. Отвинтил крышку походной чернильницы, пристроившись на краю стола, начал писать Варваре Семеновне. И она, и муж ее, Андрей Жандр, — оба литераторы — были его давними и добрыми друзьями, и Грибоедов любил писать им.

Как-то Варвара Семеновна рассказала ему о чудовищном преступлении одного помещика. «Напишите об этом, непременно напишите!» — стал просить он. Недавно, перед отъездом в Персию, Варвара Семеновна дала ему прочитать рукопись — первые главы романа. Там описывался и подлец-помещик. Это было настоящее. «Прошу, как друг, настаиваю — завершите труд». Она обещала.

Нина скосила глаза на белый лист перед Александром. Он пишет женщине, несомненно женщине. Как надо вести себя в таких случаях? Спросить — кому? Но это унизительно. Сделать вид, что ее не касается… Но это выше сил. А может быть, он пишет все же мужчине? Нет, нет — женщине!

Грибоедов обмакнул перо в чернильницу.

«17 сентября 1828 г. Эчмиадзин.

Друг мой, Варвара Семеновна!

Жена моя, по обыкновению, смотрит мне в глаза, мешает писать, знает, что пишу к женщине, и ревнует…»

Он приподнял голову, близоруко щурясь, лукаво посмотрел на Нину:

— Показать тебе, что я пишу?

— Нет, нет, — торопливо, пожалуй, слишком торопливо, возразила она. — Ты знаешь, у меня болит голова… Я прилягу.

— Ложись, родная. Может быть, дать лекарство?

— Не надо, пройдет…

Александр уложил ее на тахту. Нина свернулась калачиком. Он укрыл ее клетчатым пледом, подоткнул его со всех сторон:

— Ну спи, моя арчви…

Грибоедов возвратился к листу, продолжил письмо.

«Будем век жить, не умрем никогда!» — это жена мне сейчас сказала.

Он поглядел в ее сторону.

Нина лежала к нему спиной. Из-под одеяла виднелась нежная, беспомощная, как у ребенка, шея. Под завитками волос таила тепло трепетная жилка. На мгновение Грибоедову показалось: он чувствует запах этой шеи, ощущает губами биение жилки. Александр Сергеевич неохотно отвел глаза.

«Простительно ли мне, — думал он, отодвинув лист, — после стольких опытов, стольких размышлений вновь бросаться в новую жизнь?.. Конечно, утешительно делить сейчас все с воздушным созданием. И светло, и отрадно… А впереди так темно, неопределенно!»

Притаившись, ждал его в Тегеране личный враг — Аллаяр-хан. У него разбойничий прищур глаз, широкий нос в щербинах оспы, черно-красная борода.

Когда Грибоедов, уже на исходе войны с персами, приехал в их Чорекий лагерь возле деревни Каразиадин, чтобы вести переговоры об условиях перемирия, то в палатке, Аббас-Мирзы за тонкой занавеской приметил яростного от унижения Аллаяр-хана. Мог ли хан забыть это? И позже, в Тавризе, только что занятом русскими, когда Грибоедов с передовым отрядом вошел в город, этот хан, присланный туда губернатором, подбивал жителей и два батальона сарбазов продолжать борьбу, а тем, кто не захотел идти за ним, собственной рукой отрезал носы и уши. Грибоедов обезвредил его, временно арестовав. Разве мог и это забыть Аллаяр-хан? А потом «верховного министра», на печатке которого было вырезано «краеугольный камень государства», били по приказу хана палками за то, что проиграл сражение, неумело готовил мятеж. Забыть ли такое?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: